Солдат идет за плугом
Шрифт:
И все-таки среди первых женщин, которые явились на призыв солдат, вышла на работу, подавив в себе злобу, и маленькая Эльза.
Эта бабенка, такая маленькая и щупленькая, что ее можно было принять за дочку Берты, не только заступалась за тех, кому доставалось от поварихи, но и сама дерзила ей при случае. Правда, ей не очень-то это удавалось. Берта одним взглядом заставляла ее замолчать.
Сколько раз бывало Эльза, взбешенная, выскакивала из-за стола, не притронувшись к еде. Она поскорей забиралась на фуру, чтобы в поле отвести душу с женщинами, которые охотно слушали ее.
Солдаты
У Кондратенко и на этот счет было свое мнение:
— Сдается, хлопцы, попали мы черту в зубы, — сказал он однажды вечером, сидя среди солдат во флигеле, — тая Берта хуже моей покойной тещи. Хотя б она над нами только лютовала, так нет же, она и над своими лютует. А то уже, чтоб вы знали, пахнет политикой. Чуете — над немками лютует. Треба принять меры!
— Так-то оно так, только на нее ведь никто не жалуется. Как же мы можем вмешаться, — ответил ему кто-то, нажав на последнее слово.
— А возьми хочь того Фрица — мужчина все же — и все равно, бачив, как она его строго держит? Мы и то его уважаем, как он есть пролетарий, а она его поднимает до свету — коли ей дрова, носи ей воду на кухню. А що до котла — и близко не допускает, порция, як и всем немкам. И чого она до него такая вредная, не понимаю. Д-да, я все бачу. Тут тоже не лишне бы вмешаться, так опять в политику залезешь… — нерешительно сказал слегка смущенный Онуфрий.
Возмущение Асламова быстро улеглось, он был вспыльчив, но отходчив. А вот с Варшавским — прямо наказанье! Этого ефрейтора, польского еврея, человека средних лет, низенького и тщедушного, с темным, словно обожженным стужей, лицом, втайне побаивалась вся деревня.
От сержанта солдаты узнали все подробности трагедии Варшавского, необычной даже для военного времени.
Мглистым вечером Юзефа привели вместе с женой и дочками на расстрел и поставили на краю рва. Прозвучала команда, взвод эсэсовцев дал залп. Потом — второй. Но пули, изрешетившие даже тельце грудного ребенка на руках у матери, пощадили Варшавского. Он очнулся во рву, среди трупов, целый и невредимый.
Казавшиеся бесконечными минуты, пока он полз, словно ящерица, по рву, а потом бежал до опушки ближней рощи, остались в его памяти, как слепящий прочерк молнии.
После этого, перейдя через линию фронта с отрядом партизан, он вступил в ряды Советской Армии. Он стал солдатом, усердным тружеником войны, и день за днем, не притязая на славу, сражался с врагами. Так было, пока не кончилась война. Но в первый же день мира в его душу закралось страшное подозрение: а вдруг Лию, его белокурую дочку, зарыли живой, вместе с трупами расстрелянных? Он-то спасся, а Лию… Лию дал закопать с открытыми глазами…
Юзеф ходил сутулый, мрачный, и, хотя он никого пальцем не тронул,
Товарищи строго следили за Юзефом без особого, впрочем, толка, потому что суровый Асламов, напротив, нянчился с ним, как с малым ребенком.
Видя, как сержант потакает Варшавскому, солдаты опасались, как бы тот не натворил беды.
"Батя" Кондратенко отвоевал две мировые войны. Ему перевалило за пятьдесят, и он решил хоть теперь заняться немного собственной персоной: ходил в каких-то необыкновенных сапогах со шпорами и никелированными пряжками, брился каждое утро, "як ти нимци", писал и получал в ответ кучу писем и усердно занимался изучением "той клятой гитлеровской экономики", как он частенько повторял.
Солдаты попросили его, поскольку он посвободнее других, взять на себя наблюдение за Варшавским. Когда речь зашла о свободном времени, Кондратенко что-то пробурчал, погладив кончики длинных черных усов, но в конце концов с тяжелым вздохом согласился.
Постепенно жизнь вошла в свою колею. После хороших дождей луга зеленели все пышнее. В дружной работе люди оттаивали, исчезала прежняя скованность.
Женщины понемногу привыкали к новому положению вещей и порой отваживались даже подшутить над кем-нибудь из бойцов.
Чаще всех доставалось Асламову.
Заметив, что он по-военному подтянут и особенно сдержан в обращении с девушками, те не давали ему проходу. Стоило парню показаться в поле, как девушки начинали потешаться над ним. Одни набивались ему в невесты, другие, словно ненароком, дергали, проходя, — за рукав и лукаво подмигивали… Что только не приходило им в голову! Фамилия его немкам не давалась, и они неизвестно почему прозвали его Аполлоном. Сержант всерьез злился. Самые робкие — и те его разыгрывали. Напрасно он принимал грозный вид, начальственно покрикивал: "Эй вы, фрау!" — ничто не помогало!
Даже Гертруда, белобрысая взбалмошная девчонка с томными глазами, и та не хотела отставать от подруг: как-то подошла к Тарифу танцующей, дразнящей походкой, выставив девичью грудь, и протянула руки, будто приглашая его танцевать.
Девушки бросили работать и с любопытством следили, чем кончится эта дерзкая шутка.
Асламов, смущенный, растерянно смотрел на нее с минуту и потом, не зная, что делать, повернулся к ней спиной. Но проказница ловко вильнула и снова выросла перед ним. Девушки фыркали и подзадоривали ее, хлопая в ладоши.
Гертруда, может быть впервые в жизни охмелев от подмывающего задора и ребяческого озорства, шла, раскинув руки и пританцовывая, на побледневшего до желтизны сержанта, готовясь не то обнять его, не то рассмеяться ему в лицо.
Тариф все расправлял гимнастерку под ремнем, к которому был пристегнут финский нож, и вдруг бросился к девушке, сжал ее в железном кольце рук и крепко поцеловал в губы…
Гертруда расслабленно опустилась на траву, рот ее был по-детски беспомощно приоткрыт. А Тариф кидался от одной девушки к другой, к третьей. Он ловил — их, прыгая через грядки, а если какой-нибудь удавалось увернуться, он догонял ее и, поймав, прижимал к груди.