Солдат идет за плугом
Шрифт:
Подземелье замка, тускло освещенное маленькими узкими окошками, пробитыми на восток, было похоже на крепость. Ключи от этого подвала были у Иоганна.
Светлее всего было во флигеле. Днем в его большие окна, выходящие на веранду и в сад, било солнце.
Вечером в комнате, где спали солдаты, горела большая трофейная лампа под прозрачным фарфоровым абажуром. Комната была просторная, сухая. Солдаты устроили вешалку для шинелей, над койкой Асламова вбили скобу, на которую он вешал ночью полевую сумку, ремень и портупею с патронташем и финкой.
Пирамида с пятью винтовками, с которых не спускал глаз
Только "батя" Кондратенко неизвестно где раздобыл себе совсем невоенный предмет — столик со множеством ящичков, снабженных разными надписями по-латыни.
Он расположил на столике зеркальце, бритвенный прибор и свернутую толстой трубкой бумагу, которую торжественно именовал пергаментом. Бритвой пользовались все по очереди, и Онуфрий был доволен этим. Если кто-нибудь просил его подбрить шею, он выполнял эту просьбу с удовольствием. Но "пергамента" никто не смел касаться: в эти бумаги "батя" заносил свои записи по "клятой гитлеровской экономике".
Сержанту Асламову, конечно, все это было не по вкусу: ему сразу не понравилась эта "гражданская" мебель, тем более, что от нее разило йодом.
Однажды Тариф совсем уже было собрался выкинуть вон этот столик, но "пергамент" помешал его намерениям: бережно развернув свиток, он прочел сперва пространное и замысловатое проклятие по адресу фашистов, а затем запись о немецком мыле, выработанном из глины.
Асламов махнул рукой на столик. Вася же Краюшкин потихоньку от "бати" хорошенько обварил столик кипятком, и "гражданская мебель" осталась в комнате.
Вечером после целого дня работы солдаты мылись во дворе у колонки, потом собирались у себя, съедали подряд обед и ужин и, потолковав о том, что случилось за день, и о том, что надо сделать завтра, под конец сворачивали на демобилизацию… на домашние дела…
В это время Берта, легонько постучав в дверь, неслышными шагами входила в комнату с чайником и потом, проговорив на пороге неизменное "gute Nacht" [31] , уходила.
Чаще всего коротали вечера, слушая певучую речь Кондратенко. В рассказах старого солдата перед бойцами вставала Украина — живописная, манящая, почти сказочная. Солдаты курили махорку — бийскую или кременчугскую — и, окутанные густыми клубами дыма, убаюканные неторопливым повествованием, уносились мысленно каждый в свой родной край, в родное село — русское… татарское… молдавское…
31
Доброй ночи (нем.).
Юзеф Варшавский не курил. Хмурый и молчаливый, он сидел в стороне, на койке Тарифа, и, казалось, старался не слушать, словно боясь, как бы в его душу не прокралось искушение, какой-нибудь добрый, теплый луч жизни.
Не по душе был ему Кондратенко — этот невозмутимый, всегда свежевыбритый, аккуратно одетый человек, от которого исходило ощущение доброты и тишины, человек, без конца рассказывавший о мирных полях, о певучих гармошках, о цветных платочках девчат, о звонких подойниках, о коровах с набухшим выменем, о хлебе домашней — выпечки… И еще, может быть, невмоготу было Юзефу смотреть, как "батя" каждый день
Онуфрий получал письма и от фронтовых дружков, и с родной Украины, и с Урала… Иногда по вечерам он принимался перечитывать их во всеуслышание. Все письма начинались ласковыми обращениями к нему, каждый писавший сообщал, что жив-здоров и живет хорошо…
А "ефрейтору Варшавскому хотелось бы слышать о священной и неумолимой мести, узнать, что проклятая Германия разворочена от края до края, что в ней обыскан каждый дом, каждый куст до последнего листика.
Увидеть бы, что всю эту землю перерыли и перепахали вдоль и поперек, так что ни один фашист не ушел. А потом поставить их всех на краю глубокой ямы и расстрелять — только не разом, а поодиночке.
Как можно болтать о гармошках и подойниках, когда кругом ходят на свободе убийцы? Почем знать, что на уме у этого Иоганна? А Берта с ее кошачьей походкой?
Варшавский был убежден, что он может подружиться с человеком любой нации, только не с немцем. За время войны он сходился и дружил с разными людьми со всех концов Советского Союза: с юга, с севера. Ведь у всех солдат было что-то общее, что связывало их с первой минуты. Они затягивались одной цигаркой, ели из одного котелка. Простая серая шинель была знаком солдатского братства.
Юзефу вспоминался пожилой солдат казах, попавший в их часть. Не зная никакого языка, кроме своего родного, он был поневоле молчалив. Они быстро сдружились. У Варшавского было то преимущество, что польский язык, который он знал, как родной, был кое-как понятен его русским товарищам. Казах не понимал его так же, как он не понимал казаха. И тем не менее их дружба крепла у всех на глазах. Солдаты уже привыкли, что новые друзья, потеряв друг друга хоть на минуту из виду, тут же начинают окликать один другого:
— Юсуф!
— Мухтар!
Однажды в часть прибыло пополнение. Среди новичков оказалось несколько казахов. Мухтар сразу пристал к своим, словно Юзефа и на свете никогда не было.
Но на третий день, в обед, он подошел к Варшавскому и взял у него котелок. Немного погодя он принес в нем борща на двоих, а в своем — каши. Они уже не расставались с тех пор до самого конца войны, когда пожилого казаха демобилизовали одним из первых.
Юзеф повидал за годы войны людей самых различных наций — и не только советских солдат. Встречал французов, испанцев, даже итальянцев. Только немцев он видеть не мог, их ненавидел смертельно.
— Где ж мой земляк Грицько, що-сь я его не бачу? — прервал "батя" свой обычный рассказ, сворачивая новую самокрутку. Словно в ответ на эти слова, Юзеф встал с топчана, взял винтовку и вышел: каждый вечер он дозором обходил двор.
Было темно, туманно, слякотно. Чувствовалось, что ветер тянет с недалекой Балтики. Густая мгла спускалась на землю, затрудняя дыхание.
Держа винтовку под мышкой, ефрейтор сошел по ступенькам веранды. Посреди двора он остановился. В глубине, возле сторожки Иоганна Ая, трепетало пламя маленького костра. Лицо старого немца по временам озарялось отсветами костра — то огненно-красное, то сумрачно-черное, а позади него с распущенными длинными волосенками прыгала, словно чертенок, взад и вперед его внучка Марта.