Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:
Наконец, Мотыльков в двадцатый седьмой или девятый раз вышел на провод задушевной подруги блондинки, и Неутолимая Алка, посмеиваясь и расставляя слова — пусканием дыма и шумным прихлебыванием кофе, сказала:
— Ты стал человеком одной темы, Мотыльков! Расцениваю твои действия как агонию. И не таким, как ты, еще не вышло дважды барахтаться в том же Амуре и Сене! Мой худший каламбур — для тебя нынешнего, — и хриплый Алкин смех окутал каламбур. — Оставь франкопишущим гонять утраченное время. Пойми, дорогой, пока ты мотался в командировку, река у-тек-ла! Подожди, я схожу на кухню и плесну еще кофе…
Мотыльков подождал и вновь вознаградился хриплым гласом Неутолимой, и не только им.
Абонентку оттирали от телефона и кричали грубое и мерклое:
— Мотыль, ею движут корыстные мотивы! Мечты о кадровой революции! А ты рассуди, отец! Ты же приехал в другой город! Уехал из города, в котором ты был, а приехал — в город, где тебя не было… — и снова шли хохоты и нечестивые чавканья, но Неутолимой Алке удалось захватить трубку.
—
Мотыльков предал трубку повешенью. И вытряс из отекшего уха застрявшую и закисшую там фразу коллеги Натальи: проведут телефон прямо в гроб… Мотыльков посмотрел на окружающее — сквозь ряды сходств и подобий, прообразов и сближений. В таком широком захвате уличная кабина, откуда он звонил, каждой чертой понесла знание о четырехугольной ладье. Выставленный на улицу перпендикуляром и остекленный для прощанья пенал с заклинившей дверцей. Сверху — каменный, как последняя думка, телефон, а под ним висит на одной теме облупленная фигура — правое ухо притерто побитой трубой, а шнур ее, захлестнув суровой петлей шею, намертво попутал увядшие члены несчастного и свернулся в клубок где-то на дне, под раскачавшимися подошвами…
Мотыльков вздрогнул и совершил неприличие — воскрес и вышагнул из саркофага… и выбросился из ладьи. И вправду угодил в клокочущие потоки, потому что, столь грандиозно зевая, пропустил грандиозное: прибыла царица Савская — осень, и с ней — черные чаши деревьев с золотом и яхонтами, и большая вода несла любопытство царицы и затекала всюду, отражая — все закоулочки… Мотыльков брел сквозь разлитие многих вод, вряд ли тот белоснежный, но скорее — бурый, с суровым рубцом телефонного шнура на шее, с распухшим свекольным правым ухом, только ухо на бураке и очистили, а навстречу ему плыли тысячи огней и не гасли в волне… Он бродяжничал по вечерним течениям, где все расползалось на глазах, центр кружил по окраинам, а прямые вливались в кривые… Домы смешивались и перетекали один в другой, а внутри, возможно с потолка, изливалась жизнь, и вытекали мужи и жены, а протекших сменяли другие… Здесь когда-то стояло незыблемое расположение ультрамарина, и на агорах толпились напоказ Мотылькову горячие дни. И молодой Мотыльков благосклонно принимал их и наслаждался перекрестным влечением соцветий, и нежностью шелков и виссонов, и страстью к себе летающих насекомых… Но кто-то неучтенный неприметно смывал гуляку с солнечных площадей — в улицы, из широких — в тесные, где тени домов, не успевая достичь прохлады земли, взлетали на стены другой стороны, держа полумрак, а из переулков — в тупики… Кто-то выплеснул его из блаженного лета. И пока собачьи капли влеклись с волос Мотылькова — по сточному желобу меж лопаток, он шел по собственному следу и искал те счастливые дороги, стези, тропы, что извергли его, он чувствовал их — где-то рядом, просто сливались со струей… Но отражения на воде сменяли друг друга, и едва он касался их, принимая за настоящее, тут же таяли. Тонули квартал за кварталом, и навьюченному всеми отражениями Мотылькову казалось, что тело его включает и туман, и тучи, и внутри его тоже идет дождь… или Мотыльков и был — туман и вода…
— Кто последний? Я за вами.
Для сей знаменательной фразы он не нашел голоса и прохрипел ее — разобранным хворями и подпирающим дверь исцелителя. И, увидев призрака, на чью туманную голову в довершение кто-то излил кисель волос, то есть воззрившись всем фронтом — на фигуру углубляющегося трагедийного звучания, очередь за именами болезней справедливо подумала: этот и верно — после последнего! Дальше не следует никто и ничто…
Мотыльков перебирал симптомы, коллекционировал подозрения и выменивал стародавние осложнения на новые заимствования. Сначала его пригрела простушка-ангина, за наивной пришли те, что острее и пикантнее, но тоже так себе, а после — то ли проказница золотуха, то ли полная проказа… Участковый целитель, изнемогший от ноющих и стенающих, долго эксплуатировал терпение, долго принимал к Мотылькову меры и неразборчиво свидетельствовал его на голубом письме. Но куча порченых кишок и печенок, вынашиваемых владельцами, возможно, надломила в эскулапе моральный стержень. Точнее, на этом участке земли на страждущего отвешено пять минут, а балаганный Мотыльков усиливал свои пятиминутки — свежими фокусами. И едва он возникал в кабинете — с шерстяной скаткой на шее, единственной выпуклостью, поскольку оставшийся Мотыльков неряшливо завалился за решетку собственного каркаса, едва протягивал пачку голубой неразборчивости и неспособности, почти авторский лист, на котором гологоловый врачующий должен был начертать: «Продолжение следует» — и прицепить к Мотылькову еще главу, исцелитель скучнел и крайне тяготился и бликами люстры на темени, и прилипшей с утра песенкой. Боюсь, его безмерное человеколюбие ищет предел, заметил Мотыльков тем, кто на него смотрит. Если великолепную Ольгу Павловну, блондинку, не захватывает парад моих органов, и процветание холодно, и чайки, львы и куропатки — и здоровый образ жизни бегут меня, как огня… Пора, наконец, снять с несчастного глубокую обеспокоенность моим здоровьем, вздохнул Мотыльков. И прохрипел:
— Отпишите меня с понедельника на труд и на подвиг.
— Катитесь, катитесь, в стране без вас голубой мизер, одни убытки! — и врачеватель смеялся и был не стыдлив, но элегантен и ночам фанатично предан делу оздоровления населения. Он хлопал Мотылькова по плечу: — Волшебно, что нам не доигрывать наш футбол — на белом покрытии! — и Мотыльков был торжественно изгнан и громко напутствуем: — Пора нагрузить все группы ваших мышц!
Маньяк в белой маске влечется к тотальному, заметил Мотыльков тем, кто на него смотрит.
И взошел трудовой понедельник, и Мотыльков отправился служить. В груди хрустела колючая проволока, голос ему возвратили не весь, а шерстяную скатку на шее он укоротил сам, и веселый ветер приценивался к его горлу и насвистывал следующую проблематику. Обитающая на высшем этаже попалась навстречу и не спешила приветствовать соседа, но боролась с сомнением и подозревала: гунн и варвар ощипал с Мотылькова снежное оперение — и отбросил в представители контркультуры.
Трамвайный поезд номер две чертовых дюжины, обе овеяны погребальным звоном, влачил Мотылькова лихим маршрутом: вдоль местечка Последний Приют и застенчивой именем мастерской, где тесали лодки — четырехугольные, недопараллельные, вовлекали в лилейное и в красное и спускали со сходен, а на обочине плотно присутствовали автобусы и несли нерасхожую дверь на гузне, и производили впечатление черной масти… Вдоль заборной оранжереи бумажных цветов, а после — вдоль магазинного дома закаменевших сирот, несгибаемо поджидающих в окнах — кто подарит им имя собственное…
Былой Мотыльков находил маршрут либеральным — нестареющий анекдот, и, провалившись в «Знание — сила», или в стругацкое, или в неструганную мысль и летая в каше-брикет «Трамвай» от левых видов к правым, распахивал на крутизне неукротимые взоры, близкие ястребиным, и искал — вывезенных с кладбища лучших барышень от восемнадцати до четверти, и барышни уж не уводили око… Но текущий Мотыльков блуждал глазом по местечку с приютскими, стравившими вымпелы зелени деревьями, из чьих стволов ломились наружу — сухорукие привидения… Примыкал к дымящих на сходнях мастерам лодки без весла, примерял у забора лавры, а в соседних витринах — всходил на пьедестал и узнавал каменную стать… объясняя тем, кто на него смотрит: о славный, восстанческий маршрут — из Аида в мощь жизненных компромиссов, каковые кости, то есть схема со временем обрастет мясом, и приходится сожалеть, что обратный путь не стерт, но — растоптан: венок, пожалуйте тот, до тридцати купилок, сбрызнут синими розанами, недорого и почти достойно… лодку — ту, масти нашей революции. И, конечно, мрамор… или непритязательный гранит в полный рост? Наконец, представлен под елкой и хорошенький лужок, если бы не но… Новый год, когда елка особенно склонна к отлету. И насыплют пустые штрафы, а Мотылькову забываться — под заголившимся шпеньком… Не стоять в обкомовском камне — при синей ели.
Пока он доносил свое полупроваленное за остов тело с кладбища в службы, отлили последние прутья воды. А на дремучие загорбки туч сели золотые крошки, мальчики-с-пальчики, и сеяли пшеницу солнца, уже взявшую в рост, и подсыпали зубчатые сорняки почти ультрамарина, и чьи-то лица уже расцветали… Мотыльков посмотрел, сощурясь, вверх. И на расчесанной ветром до красных ягод боярской ветке обнаружил птицу большую воронью. В ответ птица большая воронья обнаружила Мотылькова и, покатив глаз — от презрения к сладости, кричала. Возможно вкрапление в сюжет языка зверя и птицы, сказал Мотыльков тем, кто на него смотрит, хаотичное сужденье о человеке: каков размедузился! Лично мне, представительнице пернатых, надежды умножают аппетит. Потому что я пожираю сладчайшие надежды, как революция — своих птенчиков, карр… или кар-л!
Сегодня и я постараюсь заморить червячка, хотя желал бы надежд, сказал Мотыльков тем, кто на него смотрит. Склонен к знамениям, положительным толкованиям, приветствую голубя с оливковой ветвью, в крайнем случае — птицу воронью. Благая весть — кончился потоп, и вышла солнечная погода, пусть и постыдна против летнего пира… Или Deus ex macina. И восходит — новый круг, стирая аномальное сегодня, но опираясь на великое вчера — эпоху написания Опушкиным портрета, где Мотыльков был — не рябь и трамвайные билеты, а в перебоях колючая проволока, но — бесперебоен в Мечте и в контакте, и в сборе предложений, и в отсылке посулов… кстати о заключенных — в одиночки портретов, кто хорошеет за счет оригинала, столь плоско себя одолжившего… кто прирастает препирательством Мотылькова с органами — своими и социальными… Да, да, голодный пробудился и заказал птицу — на вертеле или ветке, с сыром или с надеждой. Пробужденный встряхнулся и одушевил экстерьер… пусть и не достав — дерзновенного, но подкравшись — почти вплотную. И сообщил тем, кто на него смотрит, что продолжение в этом ключе — для поэтов страдания, профессионалов и самородков, а Мотыльков отзывает из нетей свой белоснежный образ и возвращается к корням. Доноры еще не закончили сдачу крови, но процесс открыт. Великолепная блондинка когда-нибудь позвонит. Возможно, ее обгонит кто-то — трижды великолепней, и это не предмет треволнений Мотылькова. Елочный же лужок, почти арендованный, он дарит птицам-надеждам. Пусть займут жизнью и поместят плетеный дом. Нет — поэтапным переходам к согласию с самим собой! Сразу — и навсегда.