Современная чехословацкая повесть. 70-е годы
Шрифт:
Здесь, после этих сентиментально-напыщенных слов, у меня дрогнул голос. Но во мне тяжело, неотступно жила память о том, как люди рядом со мной днем и ночью, без отдыха, трудились неистово, стараясь все сделать так, как я требовал. Я отодвинул стул.
— Ну, я пошел.
И, покашляв столь же сентиментально, я двинулся к двери. Опьянеть я еще не мог: слишком мало времени прошло с тех пор, как я глотнул коньяку. Просто мне стало нехорошо в этом мягком кабинете. И не столько от самого кабинета, сколько от того, что мне пришлось выслушать и от чего я не мог уклониться.
— До свиданья, дорогуши.
Ослабевали за спиной голоса Смолина и Прошековой, хлопнула
— Зборжил, погоди!
Он встал передо мной, загородив дорогу. За стеклянной входной дверью чувствовалось морозное утро с искристыми порывами ветра, омраченное ядовитым дымом котельных.
— Не удивляйся. На наше управление теперь всех собак вешают.
— Жители Рудной не вешают. Они-то нет. И еще кое-кто.
— Я обязан как-то реагировать. Ты понимаешь. Скажи, все ли ты делал так, что можешь открыто посмотреть мне в глаза?
— Будь я виноват, не стал бы выкручиваться. Только здесь, золотко мое, дело-то совсем в другом.
— Не называй меня золотком!
— И Павличек этот рвется на мое место, золотко.
— Слушай, оставь ты это «золотко»! Понятно?
— Но это давно известно. Так что о чем разговор? Чего вы впутываете сюда Рудную, она-то при чем?
— После всего, что я сегодня от тебя наслушался, сомневаюсь, чтоб ты меня понял.
— Почему же мне тебя не понять? Разговаривать с тобой не сахар, это всем известно, а я за десять лет узнал это лучше всякого другого.
— Разве мы недостаточно ясно сказали? Другого выхода нет. Стихийное бедствие…
— Непроезжие дороги…
— Конечно! — подхватил Смолин. — На дорогах заносы — танком не прошибешь. Деревья погибли, столбы, указатели — все к черту.
— Я в этом не виноват. У меня нет радара. У тебя, что ли, есть?
— Задержка с доставкой этого проклятого пресса…
Он перечислял бедствия, загибая на пальцах мои грехи; считал, как рефери на ринге отсчитывает нокаут, и мне в эту минуту было так же не по себе, как поверженному боксеру.
— Люди не попали на работу. Да еще ты путался там с бабой, свинья. Ладно. Согласись. В Рудной вы надрались как сапожники, это тоже известно, не думай. Твое «розовое масло» разнеслось по всем проводам, дошло до большинства телефонов в районе. Согласись. Ведь мы мужчины. Ты все время пьешь как губка.
Я снял его руки с моих плеч. И было мне так, словно я снимаю с себя грехи всего мира, — и тягостно, и смешно. Что-то все время подмывало меня смеяться. Сознание еще переваривало последние слова Смолина, застрявшие в памяти. Я пью. Как бы не так! Иной раз позволяю себе глоток спиртного, но только когда испытываю необходимость встряхнуться. А так — нет. С той поры, как Эва лишила меня права иногда бывать с ней, я вместо этого ходил в «Приятные встречи», старался забыться.
— А ведь у меня, пожалуй, есть причины пить. Тем более, что здесь мне уже нечего делать. Столько грязи на меня вылили, а ты еще подбавляешь, чтоб уж всю до последней капли. Пойду я лучше, а то, гляди, выпачкаешься. Мне надо отдохнуть. Спать буду. Сегодня не пойду в «Приятные встречи» и пить не стану, за один день похудею больше, чем за все то время, что жена меня не кормит, и буду спать без просыпу. А пить не стану. И не вздумай звонить мне домой, чтоб сообщить еще какую-нибудь чепуховину, которую вы откопали на моей совести!
Скрипнула, закачалась стеклянная дверь, взвихрила стерильный горячий воздух, устремляющийся из отверстий в полу. Ненавидел я это дуновение снизу в лицо, прямо в ноздри, проникающее всюду.
Я был в застекленном вестибюле первого этажа, когда спустился лифт и из него вышли молодой человек и женщина; весело болтая, они прошли мимо, совершенно не обратив на меня внимания. Мне захотелось войти в лифт и кататься вверх-вниз до следующего утра. После трех дней бурана на участках наконец-то все спокойно, машины с песком выехали еще в четвертом часу утра, чтоб успеть посыпать все дороги для рабочих автобусов. За рулем — отдохнувшие водители, без опухших глаз и замерзших, обледенелых усов. Надо бы справиться в диспетчерской, не случилось ли где аварии по нашей вине, в порядке ли серпантины на Градиско и сколько человек обслуживает тот, самый страшный, участок на Подолаке — бесконечной горе с подъемами и спусками в четырнадцать градусов, да еще с крутыми поворотами. Все это надо бы сделать. Я прижался лицом к стеклу входной двери, и стекло запотело от моего дыхания. Я нарисовал на запотевшем месте что-то вроде снежинки и дунул — снежинка не слетела, просто медленно растаяла.
«Уволить… Уволить… За что?»
Вчера примерно в этот же час мы въезжали в Рудную, по обе стороны дороги тянулись высоченные снеговые стены, прямо эскимосские крепости; они ежеминутно грозили рухнуть на машины, на людей и снова засыпать с таким трудом пробитую дорогу. Там и сям я замечал дерево, вернее, легкий намек на дерево; мы глядели в небо, прямо в окна господу богу, или вперед, или в зеркальце заднего вида — едут ли наши следом. Дорога была очень белая, очень прямая, ровная, как линейка, потом она круто падала к маленькому городишке, спрятанному среди гор, с важным объектом, известным на весь мир заводом. Бальцар, покачивая головой, вел машину, Илона сидела между мной и ним, она уперлась рукой в мое колено, сама, видимо, того не замечая, наваливалась на меня, поминутно высовываясь в окошко и рассылая воздушные поцелуи жителям Рудной, которые мало-помалу начинали уже сходить с ума.
Широкая, необъятная радость ворвалась в провонявшие машинным маслом кабины, и шум толпы, и крики, и пение, и оркестр звучали таким страстным, таким неотступным ликованием, что подняли моих людей с сидений скрипучих, горячих грузовиков, — все до единого выскочили на маленькую, скатывающуюся под горку площадь, подхватили меня за руки-ноги и качали до тех пор, пока меня по-настоящему не замутило. Первой это заметила Илона. Разыскали где-то председателя рудненского Национального комитета, и тот влил в меня пол-литра сливовицы.
«Но где же корни недоверия? — размышлял я, открывая стеклянную дверь. — Рудная… Занесенные дороги… Да все ведь было совершенно не так, как мне тут пытаются втолковать. Совершенно не так…»
В эту минуту я, наверное, окончательно усомнился бы в том, что есть еще на свете хоть какая-то, хоть крошечная правда, если б не увидел на улице Илону, и Бальцара, и Достала, и еще четыре-пять человек. Они вошли в пассаж, направляясь туда, откуда я только что вышел, и было так приятно видеть их, а еще приятнее слышать. И сладкой показалась мне жизнь. Я двинулся им навстречу, а они уже заметили меня. Илона прибавила шагу, опередила остальных, ее горячий, испытующий взгляд устремлялся ко мне. Вот, вот они уже совсем близко, мои ребята, — и через секунду они окружили меня.