Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи
Шрифт:
У Леки все не ладилось с самого начала. Во-первых, он не мог научиться ходить в ногу. Бывало, мы маршируем, яростно размахивая руками — вперед чуть ли не до бровей, назад до отказа, — и вдруг откуда-то с дальнего конца плаца раскатывается громовое: «Взво-о-о-од, стой!» Потом в поле нашего зрения появляется капрал — он быстро, но чеканно шагает через плац, раскаленный бешеным июльским солнцем, приближается и, застыв напротив Леки, спрашивает: «Леки, ты знаешь, кто ты такой?» И Леки отвечает: «Никак нет, не знаю!» — «Ты ублюдок, Леки!» — рявкает капрал. «Так точно, ублюдок», — покорно соглашается Леки.
После этого строевые занятия возобновляются, и Леки снова сбивается с ноги.
Вообще, капралы довольно странные люди: они так яростно добиваются единообразия и аккуратности, словно просто не могут
Разумеется, Леки получал наряды вне очереди. Когда строевые, занятия кончались (в четыре часа дня), он мчался переодеваться — натягивал лучшую парадную форму, обувал лучшие парадные ботинки и, весь лучший, бежал на гауптвахту. Там его осматривал начальник караула (иногда добавлял еще один наряд — за неряшливость в одежде) и посылал в казарму. Вернувшись — разумеется, бегом — в казарму, Леки переодевался в рабочий комбинезон и принимался отрабатывать свои наряды: чистил картошку, наводил порядок в кухне или полол грядки в огороде подсобного хозяйства.
Постоянные наряды страшно выматывают солдата. Ему приходится непрерывно чиститься и гладиться — для инспекторских проверок у начальника караула. Он живет как заведенный: общевойсковые занятия, потом, без передышки, работа по нарядам, которая обыкновенно задумана так, чтобы солдат, выполняя ее, вымазался по уши, а потом — второй инспекторский осмотр, то есть снова мытье, чистка, переодевание. В общем, должен сказать, что я сочувствовал Леки.
Наши кровати стояли рядом, но я с ним почти никогда не разговаривал. Во-первых, его интересовали только комиксы, и нам просто не о чем было говорить. А во-вторых, хотя это довольно трудно объяснить, я побаивался заразиться его неудачливостью. Ну а главное — что я смог бы для него сделать, даже если бы мы и нашли общий язык?
Интересно, что ко всем другим новобранцам капрал относился все более терпимо: постепенно мы осваивались с армейскими порядками, и он начинал считать нас людьми. Правда, на плацу он по-прежнему орал, но вечерами, после занятий, разговаривал по-человечески. Иногда он слушал с нами джазовые пластинки, хотя сам любил народную музыку. И вот, бывало, слушаем мы проигрыватель, а Леки что-нибудь чистит или гладит, или в десятый раз заправляет кровать, а капрал время от времени его подгоняет: «Эй, Леки, шевелись-ка поживей, ты ведь солдат, а не дохлая пробл…!» Леки только испуганно поднимал на него глаза и потом молча продолжал свое дело.
Я ни разу не видел, чтобы Леки писал письма. И мне кажется, что он вообще был не слишком-то грамотный. По крайней мере, читая комиксы, он шевелил губами и водил пальцем по строчкам. А однажды капрал, заглянув в его книжку, так увлекся, что довольно долго просидел на кровати, решительно ничего вокруг себя не замечая.
А ведь поначалу Леки казался очень бойким. В тот день, когда мы впервые стреляли из пулемета, он, например, устроил небольшое представление: мы еще осваивали одиночные выстрелы, а он поставил пулемет на стрельбу очередями и, одной длинной очередью выпустив все пули, буквально разнес мишень в щепки. Я помню, как капрал, наклонившись к Леки, сказал ему — раздельно, медленно и почти нежно: «Ну что ты за такая тупая дубина, Леки!» Разумеется, Леки получил наряд вне очереди.
Но вскоре в глазах Леки появилось отчаяние. Он стал скованным, словно был обречен все делать неправильно, словно считал, что он и жить-то не имеет права, а на его беззаботном и открытом лице застыло выражение тупого безразличия. Порой мне даже казалось, что нельзя так изводить человека.
Чем дольше я наблюдал за этими юнцами, тем яснее мне становилось, что они виновны, хотя они-то клялись, что даже не видели пострадавшего. Больше того — они продолжали твердить, что их, ни в чем не повинных, чуть не убили в полиции, и прямо указывали на одного из полицейских, говоря, что избивал их именно он. Полицейский, однако, решительно отвергал обвинения. Один из юнцов все время повторял, что он никогда в жизни и не пробовал портвейна, что это пойло для всякого, отребья, а он, дескать, пьет только пиво или виски. Можно было подумать, что юнец говорит
И только потом я догадался, в чем дело: он мог подумать, что это я подучил юнцов выдвинуть обвинение против полиции. Тогда становилась понятной его холодность: мы не в праве подрывать авторитет полиции — ведь полицейские сталкиваются с множеством трудностей, и когда слышишь, что порой они пускают в ход дубинки, надо помнить, с кем им приходится иметь дело. Воспитательные меры, разумеется, нужны, и я в них верю до известного предела, но ведь и жертву надо тоже оградить от насильников.
Вот и Леки однажды тоже отличился: едва не угробил гранатой весь взвод. Постепенно парни почти перестали с ним разговаривать. Сначала они частенько над ним подшучивали: возьмут, например, да и разворошат его кровать, — но это прекратилось, когда за него взялся капрал (хотя нет, парни из Глазго и потом это делали). Но вообще-то мы довольно редко его видели: он непрерывно отрабатывал свои наряды вне очереди. Не знаю, почему нам не хотелось с ним разговаривать. Скорее всего из-за его неудачливости: нам казалось, что он прирожденная жертва. Он как магнит притягивал несчастья, и мы предпочитали держаться в стороне. Например, этот десятинедельный курс маршировки — нам вовсе не улыбалось постоянно его повторять, а Леки явно был обречен на это.
Однажды утром у нас был инспекторский смотр. Эти смотры проводились каждую неделю — нас инспектировал командир полка (чопорно-холодный и безукоризненно одетый), которого сопровождали унтер-офицеры: старшина, сержант и, разумеется, капрал. Ну и, конечно, командир нашего взвода, лейтенант (который, между прочим, когда-то учился в Кембридже). Мы выстраивались в казарме, каждый у своей кровати, держа тщательно вычищенные винтовки наготове, чтобы шествующий вдоль шеренги командир полка, за которым в порядке званий шла его свита, мог мимоходом заглянуть в ствол. За одно пятнышко в стволе мы получали наряд вне очереди. На кроватях мы раскладывали наше имущество: жидкость для чистки пуговиц, вилку и ложку, нижнее белье и уже не помню, что еще. Все это должно было сиять чистотой.
И вот мы стояли, испуганно застыв, а процессия, сопровождавшая командира полка (последним шел капрал с записной книжкой в руках), медленно двигалась от кровати к кровати. Не смея ни пошевелиться, ни повернуть голову, мы оцепенело глядели прямо перед собой — в узкие окна, выходившие на плац, и постепенно нам начинало казаться, что весь мир ограничен этим серым прямоугольником. Процессия приближалась к очередному солдату, и он с замирающим сердцем вынимал затвор, чтоб командир полка мог заглянуть в ствол винтовки.
В тот раз у меня все оказалось в порядке, командир полка отправился дальше, и через секунду я услышал его дикий вопль — так, наверно, вопит смертельно раненный человек. Но я не решился обернуться.
— Запишите его фамилию! Он не чистил винтовку!
Старшина передал приказ капралу, и тот занес фамилию в записную книжку. А командир полка продолжал обход, присматриваясь, хорошо ли солдаты выбриты, и иногда брезгливо дотрагиваясь до кого-нибудь тростью. Мне, помнится, подумалось — так фермеры проверяют упитанность скота. Один раз он даже приказал сержанту, чтоб тот заставил солдата поднять ногу, и придирчиво осмотрел подошву ботинка, проверяя, все ли гвоздики на месте. Потом он ушел в соседнюю казарму, и за ним потянулась вся его свита.