Спокойные времена
Шрифт:
Тут, почему тут, не понял он и опять услышал петуха — еще явственней, чем за несколько минут до того, — и ощутил лицом дуновение прохладного утреннего воздуха; даже закашлялся.
— Тише… грохотун ты… еще кто-нибудь…
Кто-то в самом деле завозился, зашуршал, как бы вздохнул, — возможно, он сам; и вдруг сообразил, что здесь, в этом дощатом ящике, не так темно, как было до того, то есть как ему казалось; он даже различал грубые, нетесаные доски, белевшие прямо перед глазами, и толстую деревянную балку над головой; там висела керосиновая лампа, она не горела и была совсем без стекла, а свет, дрожащий и дурманящий, беловато-молочными нитями сочился откуда-то сквозь щели в досках. И воздух, прохладный и бодрящий, шибко рвущийся внутрь, и этот женский голос, глуховатый и плывущий словно из-под земли, и грозная тишина
Повернулся, взглядом ища ее, свою спасительницу, и даже протянул руку; резко кольнуло в боку — в левое плечо будто полоснули тупым ножом, хотя руку он протянул правую; он подавил готовый сорваться стоп.
— Где ты? — спросил уже в который раз, испугавшись внезапно навалившегося одиночества. — Отвечай! Мне надо поговорить.
Не отвечает. Никто. В чем дело? Он прищурился и попытался что-нибудь разглядеть в сумраке.
— Да скажи хоть что-нибудь!.. — воскликнул он, превозмогая боль, в полном отчаянии. — Не молчи… Сколько можно»… Так…
— Как?.. — услышал он и обрадовался, пожалуй, тому, что вновь слышит этот голос; голос донесся из отдаленного уголка; повернув голову, он различил и темную полосу у стены — близ этих неструганых колючих досок, которых мог касаться рукой.
— Как теперь… Мне надо в город.
Тень не шелохнулась. Молчала. Будто ее и нет вовсе.
Но она была. Глуоснис это знал.
— Слышишь? Ведь я тебя вижу.
— Это хорошо.
— Я хочу в город.
Тишина.
— Сейчас же вези меня обратно!
— Обратно?
— Да, в город. Сейчас же!
— Прямо сейчас? А как, интересно?
— Как привезла.
— Так — нет…
— Тогда как хочешь. Только вези. Только поскорей!
Молчание, молчание…
— Слышишь?
— Не глухая…
— Тогда… ну…
— К… Мете?
— Не твое дело! Я прошу… требую!
— Или к Марго? Имя как из книжки…
— Вози! Сейчас же!..
Снова тихо. От этой тишины еще больше горит плечо. Саднит. Дергает.
— Может, впрямь оглохла? Вот встану, тогда…
Тень шевельнулась. Шорох. Скользнула подальше.
— Сейчас же? И быстрый же ты!.. Куда спешишь? Отсюда…
— В город! В уезд! Я же сказал… Тут кругом бандиты. Знаю…
— Знаешь?
— Вези! Литовским языком тебе говорю: вези…
— А все-таки не ори, парень… — Голос становится еще тише и потому
— Чувствую… Они всюду.
— Да уж возле тебя их вроде бы…
— Врешь! Знаю! Не ври!..
Он вспомнил: Райнис. Только слово «Райнис». Выплывшее из дымки. Из ночи. Той самой.
— Райнис!
— Какой… Райнис?
— Тот… про кого ночью…
— Какой ночью? Опять бредишь?..
— Который каждую ночь… Который здесь каждую ночь…
Тень молчит. Маячит возле серых досок и молчит, как бы погруженная в свои мысли. Не знает, что Райнис всегда здесь? Всегда с Глуоснисом? С этим сумраком. С этими снами. Бредом. С постоянной яростной болью… Знает! Ведь если это знает он, Глуоснис…
— Поняла? — выкрикнул он.
— Нет уж… — дошелестело от стены (слышит!) ни тихо, ни громко, но уверенно. — Но поняла… Чего орешь, не поняла… И при чем тут я… Коли привезла… не испугалась…
— Вези в город!
— Потише, потише… тсс… Тихо…
И тогда он почувствовал, что тень исчезла, растворилась в глухой темени, которая внезапно хлынула черными черни-ламп в это сырое и пропитанное закисшим человеческим запахом помещеньице, его убежище; хлопнула дверь. А может, это окошечко за лампой, в которое, точно сквозь носик чайника, еще миг назад внутрь сочился молочно-сизый, перемешанный с солоноватой утренней свежестью свет; теперь света не было — тончайших пальцев, трогавших его и сближавших с жизнью. И женщины не было. Его охватила тревога, даже страх.
«Когда она ушла? — подумал он. — И как? И где я все-таки нахожусь? Где?..»
Превозмогая тупую боль в висках, он напряг слух, насторожился — ничего не услышал, протянул вперед руку, желая снова нащупать стену, убедиться, что не спит, что чувствует, — пальцы нашарили хлебную корку на ближней доске, рядом с его ложем, затем бутылку с остывшим, но щедро подслащенным чаем; зажмурился и жадно, почти не жуя, заглотнул несколько крупных кусков…»
«Не приходила она долго — так долго, что он, чувствуя, как возвращаются силы, заметил, что задыхается от голода. Он старательно обшарил доску (а может, лавку), которая находилась около его ложа и где недавно нашел чуть не полбуханки хлеба — не беда, что черствого и грубого помола, выбирать не приходится; сегодня же… Он даже пришел в удивление, не найдя ничего съестного, так как уже привык находить каждый день, просыпаясь, — и не только хлеб, но и сыр, творог, кусок сала, которое как бы само таяло во рту, не успеешь откусить, и уже — как в детстве жевательную резинку — жуешь, посасываешь солененькую шкурку, пока не засыпал снова; хлеб и остальная еда возникали как бы сами собой, в точности как и лекарства, таблетки, которые он проглатывал, не разгрызая, только запивая водой или молоком, которое тоже находил на досточке рядом с собой; сегодня здесь ничего не было.
«Вот так красота… — Он свесил голову и пошарил здоровой рукой внизу, под досками, пощупал и пол — тот был сырой и холодный. — Забыла?.. Ага, вот!»
Хлеб валялся на полу, приличная краюшка, видимо скинутая во время его беспамятства, а рядом — какой-то сосуд с гладкими стенками и двумя ушками; да ведь это… Цепенея от стыда, на какой-то миг позабыв о свирепом голоде, раздиравшем нутро, он подумал: ведь все это делалось и раньше, все эти дни, недели; по фронтовому опыту он знал, что при такой ране днями не обойтись, и сердито сжал губы; они уже не были такими сухими. И в голове не гудело, не стучало в висках, и боль в боку унялась, и плечо, и все прочие раненые места не так болели, как все эти дни; он чувствовал, как жизнь возвращается к нему, как прибывают силы.
Это все благодаря сну, подумал он, куснув хлеб и торопливо проглотив его, давясь от голодной жадности, — ведь он спал дни и ночи напролет, просыпаясь, лишь чтобы поесть или перевернуться со спины на бок: это, уверяю вас, уже достижение; но кто, скажите на милость, выносил этот сосуд?.. Он нахмурился, глядя на этот предмет — ни видеть, ни вспоминать его не хотелось, — и громко чихнул сквозь забитые, ссохшиеся ноздри; ну и дух: умопомрачительный! Странно, до сих пор он не чувствовал, не различал никаких запахов — все это было слишком далеко от него, — разве только один: прокисший запах присутствия человека и отдающей грибами плесени; тут, однако, совсем другое!.. Сейчас он четко ощущал этот только что изведанный мерзейший запах, идущий из-под досок, не одним лишь нюхом, но всем своим отдохнувшим, отлежавшимся, основательно обленившимся телом; он вдыхал его и мучился, не в силах избавиться; захотелось встать.