Спуск под воду
Шрифт:
Она вышла в коридор и заперла за собой дверь.
– Запуталась я совсем, - пояснила она в ответ на мой вопросительный взгляд.
– Тут в какой-то комнате, зеркало есть, где я выглядываю потоньше немного, не такая солидная... Пока все кино смотрят, я хожу, ищу... Смешно, правда? Но женщина всегда женщина, даже в 40 лет, не правда ли, Нина Сергеевна?
"Не сорок тебе, а пятьдесят пять, - подумала я тогда.
– И не только глядеться заходишь ты в комнаты, отпирая их своим ключом, когда хозяев нет дома".
Все это я вспомнила теперь, глядя на приближающуюся Людмилу Павловну. "Не худеешь, жиреешь" злорадничала я. Но когда она оказалась шагах в десяти от меня, злость
А ящик был видно тяжелый и неудобный, она еле тащила его, он колотит ее по толстому боку, а слезы текут обильно, и краска от ресниц прокладывает черные дорожки на бело-розовом лице.
– Что с вами, Людмила Павловна? Дайте, я понесу немного... Ну, хоть подержу... А вы отдохните... Вот, поставим его сюда, на пень... Ничего ему не сделается... А вы сядьте сюда... Вот тут... Я смахну.
Я не знала, что делать и что говорить. Сгребла с широкого пня снег, бросила на него свою муфту и усадила на муфту Людмилу Павловну. Потом дала ей чистый платок. Она высморкалась, вытерла слезы и испуганно глядя на меня, на тропинку, на корпус - наконец заговорила. Шла она с почты. Говорила нескладно, шопотом, ерзая на своем пне и хватая меня за руки. Из ее объяснений я поняла, что у нее была младшая сестра ("мы давно сироты и я ее любила, как дочь") и эта сестра необыкновенно удачно вышла замуж ("муж такой интересный - теперь таких нет... и прямо молился на нее... ревновал ее к стулу, на котором она сидела..."), а в 1937 году его арестовали ("вы слышали - тогда многих посадили профессоров, а он был профессор невероятно культурный, теперь таких нет") и пропал, а ее отправили в лагерь. В прошлом году она вернулась, - не в Москву, правда, в Москве им прописки не было, а во Владимир, там устроилась на работу ("специальности нет, так она в ясли пошла") и жила прилично, тем более, что Людмила Павловна регулярно посылала ей посылки. ("Знаете, из Москвы нельзя, а отсюда со станции можно"). И вдруг вчера она получила повестку с почты и сегодня ей вернули посылку. Надпись "адресат выбыл"... А одна женщина в очереди - у нее во Владимире мать сказала, что там всех бывших ссыльных в одну ночь переарестовали и отправили куда-то на север... ("Она сказала такое слово... я забыла... совсем ума решишься от этих переживаний... как то похоже на вторник - ах да, "повторники" - это значит, во второй раз... тех, кто уже один раз был").
Людмила Павловна умолкла. "Повторники" стучало у меня в голове. Она молча сидела на моей муфте, покрывая мой платок черно-красными разводами.
– Вы здесь замерзнете, - сказала я, не зная что говорить.
– Идемте, я помогу вам донести ящик.
Повторники. Их, тех же самых, выпустив, берут второй раз. Туда же.
Мы пошли.
"Значит и Билибина могут" ...подумала я.
– Только несите адресом к себе, вот так, - попросила Людмила Павловна.
– А то увидят адрес и сразу догадаются... Владимир - самое место ссыльных... В Москве им прописки нет, а там прописывали... А теперь всех оттуда... Я в анкете не указываю. Наш директор в прошлом году санитарку уволил: она мужа репрессированного не указала... Как вы думаете, опять начнут сильно сажать? И все из-за этих евреев!
– Что из-за евреев?
– спросила я, остановившись.
– Да вы разве не читаете газет?
– зашептала Людмила Павловна.
– Опять там какой-то заговор, опять они что-то мутят, какие-то открылись
Я чуть не швырнула ее ящик в снег, но что сказать - не нашлась. Как извлечь этот сор из ее бедного мозга? Вот, значит, зачем изрыгают газеты и радио свое навязчивое, тупое вранье. Ведь это не стихийный антисемитизм, не тот, заново прилетевший к нам из фашистской Германии во время войны, когда в очередях снова заговорили: "евреи-то сыты", "евреи умеют устраиваться", и одна торжественная старуха-узбечка сказала при мне старухе еврейке: "мои узбекские глаза тебя не видят..." Это не стихийное безумие, столько раз охватывавшее в прошлом темных людей, это нарочито-организуемый, планомерно распределяемый бред, бред с заранее обдуманным намерением. Я только сказала беспомощно: "Ну при чем тут евреи?" Мы дошли до крыльца одного из финских домиков: здесь жили служащие. Людмила Павловна плавно поднялась на крыльцо, я передала ей ящик.
– Вы очень любезны!
– громко произнесла Людмила Павловна, будто отпуская проводившего ее кавалера.
Я постояла немного, не зная, куда теперь. Я так ясно увидела неизбежную связь: снова ложь, из-под которой снова хлынет кровь. Словно я рукой потрогала и ту и другую.
Повторники... Снова Билибин. Я вспомнила, что слышала это слово еще в Москве. Еще в прошлом году.
Домой мне было рано. Я пошла по дороге к шоссе. Я полагала, что на сегодня с меня хватит, но тот режиссер, который поставил мой сегодняшний день, решил иначе.
На середине спуска с горы меня нагнал и, пыхтя, пошел со мной рядом унылый толстяк-гипертоник. Нечего делать, я пошла медленнее - ему нельзя быстро ходить. Несколько шагов мы прошли молча.
– Какое у вас сегодня давление?
– машинально спросила я.
– Не снижается, - ответил толстяк.
– 190 на 110. Вот иду навстречу Екатерине Ивановне. Она обещала привезти из Москвы новое лекарство.
Екатерина Ивановна - это наш доктор.
– Вам наверное лежать надо, - сказала я, глядя на его уныло свисающие усы. Мы спускались с той же горы, что тогда, когда впервые пошли гулять вместе - Билибин, я, журналист. Только теперь было светло; лес, осыпанный снегом, казался приветливым, добрым; и потому тот темный вечер отошел далеко в прошлое. И еще потому, что тогда я совсем не знала Билибина, а теперь...
Я посмотрела на мягкий белый горб могилы, на мостик внизу... Могильный обелиск был увенчан большим снежным шаром.
– Вы читали сегодня газеты?
– посапывая, спросил толстяк.
– Наш Сергей Дмитриевич целую речь произнес...
– Да, ужасная гадость, - сказала я и попридержала толстяка за рукав, потому что он чуть не поскользнулся.
– Вот обедаешь каждый день с человеком, человек как человек, и вдруг он начинает дудеть в одну дуду с негодяями... И сам он говорил мне, еще дня три назад, что эти критики - отличные знатоки театра...
– Что поделаешь... Жена, дети...
– мирно, со вздохом, сказал толстяк. Знаете, человек семейный не может рисковать...
Он остановился, задыхаясь, и начал перематывать свой грубый рыжий шарф - единственную теплую вещь на нем. Он был в плохоньком осеннем пальтеце. Короткие ручки подымались с трудом, лицо побагровело, глаза вытаращились. Мне хотелось помочь ему перевязать шарф, как мальчику, но я не решилась. "Как же он пойдет наверх, в гору, если с горы задохнулся?" - подумала я.