Спустя вечность
Шрифт:
В 1934 в Норвегию приехал новый немецкий пресс-атташе. Его звали Александр Богс, из-за какого-то неудачного высказывания газета «Дагбладет» сразу же окрестила его Александром Великим. Это был хрупкий человек очень невысокого роста, женатый на толстой датчанке мощного телосложения, которая, по мнению многих, смеялась всегда в самых неподходящих местах. Сам Богс говорил по-датски весьма сносно.
Я встречался с ним несколько раз по поручению отца, который неизменно отказывался принимать немецкого пресс-атташе и каких-либо других газетчиков. Слово «пресса» всегда звучало для него враждебно, и я пытался объяснить это Богсу.
Но вообще-то он мне нравился. Было ясно, что он лучше многих
Богс не обращал внимания на критику, которой его встретили в Осло, и в этой связи припомнил одно письмо, полученное им от друга, шведского писателя и фотографа-анималиста Бенгта Берга, утешавшего его тем, что если о нем говорят плохо, значит, он сказал что-то дельное.
Чета Богсов пробыла в Норвегии недолго. Он умел с рекордной скоростью делаться непопулярным там, где пытался проявить такт. Я никогда не встречал его у Вогтов, куда, как образованный человек, вхож был только немецкий посол — доктор Зам.
Перед отъездом Богс дал мне свой адрес и номер телефона в Берлине. На случай, если я когда-нибудь окажусь там и мне понадобятся связи, достаточно только позвонить ему. Он возвращался на свою старую работу — то ли в министерство иностранных дел, то ли в министерство пропаганды и, разумеется, не считал свое короткое пребывание в Осло поражением — он действовал по программе.
Летом 1934 года Гитлер, как известно, твердой рукой подавил попытку заговора, и виновные были расстреляны, все как один. Среди них был генерал Курт фон Шляйхер. Отец был крайне раздражен таким поступком Гитлера. Я помню, что он воскликнул: «Генералов не расстреливают!»
Именно по этой причине у него и возникло недовольство капралом, который расстрелял генерала — капрал продемонстрировал, что он не благородный человек. Тут бы отцу и повернуть на несколько градусов. Однако этого не случилось, ни тогда, ни потом. Его предрассудки были слишком сильны. Он не мог заставить себя присоединиться к леворадикальной и либеральной норвежской интеллигенции, к выступлениям и резолюциям которой относился с мягким презрением. Отцу было трудно отделить дело от людей, которые ему не нравились. Так было и два года спустя, когда из угла Театрального кафе прозвучали первые слова в защиту кандидатуры Осецкого {95} на получение Нобелевской премии мира. Отец реагировал прямо противоположным образом. После его выступления на благополучный исход этой инициативы уже трудно было надеяться. Благодаря возражениям отца дело получило широкую огласку и кончилось, как известно, тем, что малоизвестный узник концлагеря Карл фон Осецкий прославился на весь мир и все-таки получил премию. Заслуженно или нет, тут мнения разделились.
Мне кажется, что в этом деле отец в известной степени не позволил себе поддаться чувствам, ибо в глубине души должен был испытывать к узнику чисто человеческое сострадание. Но «дело Осецкого» не могло перевесить представления отца о Германии и немецком народе. Он не считал национал-социализм жизнеспособным так же, как он не считал жизнеспособной и социалистическую систему. Для него важными были не системы, а немецкий народ и сознание того неопровержимого факта, что норвежцы и норвежская литература только через это «государство в центре Европы» могли стать известными и признанными во всем мире. В этой связи он испытывал личную благодарность к Германии за то, что в молодости он, начинающий писатель, после упорной борьбы получил место в этих рядах.
В мемуарах Стефана
Мой отец познакомился с молодым немцем Альбертом Лангеном {96} в Париже в начале 90-х годов. Ланген основал свое издательство, ставшее в будущем большим и весьма уважаемым благодаря одной единственной книге — «Мистериям» Кнута Гамсуна. Это элемент того целого, что объясняет симпатии Гамсуна к Германии и его благодарность, которая шла в разрез с политическими системами и властями.
Зима 1989 года. Я живу на теплом солнечном острове, во времени и пространстве отстоящем далеко от тех воспоминаний, которые связаны в моей памяти с холодными и темными годами последней войны. Мне хочется сегодня понять, почему многие из нас приняли гитлеровскую демагогию, его театральное поведение, церемонии, тщательно продуманные и рассчитанные на публику, которую он знал, — но ведь не на нас же? Нет, и на нас тоже. Он ошеломлял мир своими действиями и их результатами. Это не могло не потрясти молодежь, скучающую в норвежском политическом захолустье. Произносимые в их среде речи были вялые и неинтересные, и, по нашему мнению, обречены на провал, не способны привлечь симпатии людей. Помню только одно исключение — это выступление Мартина Транмеля {97} , которое я слышал в клубе Эурдала в Валдресе. Сжатый кулак и звенящее красноречие. Он увлек за собой слушателей, так же как увлекал их Гитлер, — больше ничего общего между ними не было.
Народная масса — это всего лишь толпа, собралась ли она на Стурторгет перед храмом Спасителя в Осло или на стадионе в Нюрнберге. Толпа становится жертвой того магнетизма, который от нее исходит в силу ее размера. Мало кто способен устоять перед ее влиянием, о чем можно только пожалеть.
Но не так просто все это объяснить. Я помню осенний день 1956 года, советские войска в Будапеште и кровавое подавление венгерского восстания. Огромная толпа народа собралась на Мариенплац в Мюнхене перед ратушей со старинными курантами. На большом транспаранте светились слова: WIR BETEN F"UR UNGARN! — Мы молимся за Венгрию!
Речей не произносили, это я помню точно, никаких молитв в громкоговорителях не звучало. Но вдруг как бы сама природа взяла на себя роль режиссера: с темного осеннего неба на безмолвную толпу стали падать крупные хлопья снега. Это было что-то вроде привета, знамения свыше, как будто стихия тоже вступила в игру, стихия более сильная, чем коллектив, представленный массами, и, признаюсь, это произвело на меня сильное впечатление.
Я не отказываюсь ни от настроений, ни от душевных порывов молодости и более зрелых лет. Это часть моего наследства, никуда от этого не денешься. Думаю, почти все, рано или поздно, находят в себе отцовские или материнские черты. Это дар, а иногда и тяжелая ноша, которую нам приходится нести.
Для нас, в среде моих товарищей, в кругу друзей и в семье, было естественно интересоваться и восторгаться той картиной, которую новая Германия являла миру. У меня нашелся повод, и я решил поехать в Германию. Мне хотелось осмотреться, и вообще я считал, что мне будет полезно на некоторое время сменить рабочее место, не отказываясь при этом от мудрых советов Турстейнсона.
Я написал Улафу Гулбранссону, который был профессором в Академии художеств в Мюнхене, и спросил не найдется ли у него для меня места. И получил от него теплое письмо, из которого явствовало, что с осени место точно будет, нужно только представить комиссии этюд с обнаженной моделью и уже на месте сдать экзамен по рисунку.