Ссыльный № 33
Шрифт:
Палачи куда-то поспешно скрылись. На их месте на эшафоте появились два кузнеца. Зазвенели цепи, и застучали молотки. Стали заковывать Петрашевского. Видно было, как тот в изнеможении почти упал на подставленную табуретку, а толстый кузнец ловко наложил железные кольца и стал заклепывать. Михаил Васильевич даже заметил густой пар от его дыхания, а борода меж тем тряслась в такт ударам молотка, причем вместе с ней подпрыгивали и белые ледышки, набухшие на ней от мороза.
Остальные осужденные молча стояли возле, не успев еще прийти в себя и не понимая и не различая, что происходит вокруг. Все они дрожали от холода, так что когда несколько солдат принесли неожиданно для всех тулупы из грязной овчины, теплые арестантские шапки
В это время подъехали к эшафоту сани, запряженные курьерской тройкой, с фельдъегерем и жандармом, бывшими при саблях и пистолетах. Какой-то военный чин крикнул Петрашевскому садиться и при этом осведомился, нет ли у того еще каких-либо дел. Петрашевский громко и с настойчивостью в голосе ответил:
— Одно у меня дело — проститься с моими товарищами! — после чего с силой выхватил у замешкавшегося кузнеца молоток и стал сам заканчивать заклепку кандалов, причем сделал это удивительно и неожиданно быстро.
Он встал, уже в тулупе, и в морозном воздухе звонко залязгал кандалами. Тяжело пройдя по эшафоту, он сошел по лесенке вниз и стал со всеми прощаться, каждого обнимая и целуя. Кандалы делали его походку еще более неуклюжей и смешной, но он, как всегда, твердо и будто с полным равнодушием ко всему миру обошел всех и каждому что-то сказал на прощанье. Потом всем сразу поклонился и сел в сани. Жандарм поддержал его толстую фигуру и помог подняться на высокое сиденье.
— Прощайте! — еще раз крикнул он в ту минуту, когда ямщик ударил по лошадям.
Василий Васильевич подбежал в это мгновенье к саням и еще успел схватить Петрашевского за руку, которую потряс с исступлением, причем молча и наслаждаясь, почти с жадностью рассмотрел его лицо, совсем заросшее волосами, побеленными утренним морозом.
Фельдъегерь взмахом руки отстранил горячего незнакомца и крикнул ямщику:
— Гони на Московскую! — и тройка быстро скрылась за домами; видно было, как она свернула вправо, прямо на Московскую дорогу.
Одетых в полушубки, всех остальных осужденных тотчас же отвезли в каретах в крепость, причем Григорьева, бывшего в обморочном состоянии, два жандарма внесли в карету.
Все эти заключительные действия произошли как-то удивительно быстро, как будто уж всем надоело возиться с незнакомыми и ненужными двадцатью людьми.
Василий Васильевич едва заметил, как Федора Михайловича усадили в карету и в числе прочих увезли с Семеновского плаца.
Толпа разбрелась тотчас же вслед за каретами и войсками.
У самого вала остался один Василий Васильевич. Он сел в совершенном изнеможении прямо на снег и долго смотрел в ту сторону, где скрылись кареты. Руки его продолжали прыгать от холода под широкой шинелью, а губы дрожали.
Он и не заметил, как старый цилиндр его скатился с головы прямо на снег, притоптанный каблуками. Глаза его слиплись и смерзлись, но он, видимо, и этого уже не замечал. Ему примерещилась вся как есть фантастическая Сибирская дорога.
— Бежит она усталой рысцой через длинные поля, — дрожали мысли у Василия Васильевича, — через нескончаемые степи и горы… Ехать-то долго! Зато колокольчик забавляет, будто песни поет и что-то обещает… Сибирь и с ней колокольчик… замечательно! — бормотал он про себя. — И, главное, на всё свои законы. И на колокольчик тоже свой закон… Вот как э т и х, например, тоже по закону… Тоже ведь математика! И до Сибири свое число оборотов — самое точнехонькое — имеется. Вертятся колеса, пока не выпадет назначенное число. А выпало — закон свершился, и никак его не столкнешь. Закономерность. Так тому, значит, и быть. Песня спета… И никакая теория не поможет. И не порывайся… Почувствуй, что ты червь в земле, — вот как я. Бесновался, кипел и грозил.
Он на минуту успокоился, словно забылся. Потом вдруг ему показалось, что в глаза его устремлены тысячи иголок и он не может раскрыть веки. Но он все ясно видел вокруг. Видел белый снег и тройку, которая скрылась где-то за домами, и слышал последние слова «прощайте», и еще слышал, как колокольчик долго-долго звенел по Московской дороге… Он звенел и звенел, пока сани не остановились где-то далеко в Сибири, и тогда колокольчик кончился, и вдруг стало тихо, словно кто-то внезапно закрыл дверь в шумную комнату. И в тишине, в сером мраке петербургского утра, как две искры, блеснули внезапно два глаза, т е с а м ы е, которые сверкнули, когда он шел с прочими мимо войск. Василий Васильевич почувствовал, что эти глаза страшно близко загорелись перед ним. Федор Михайлович (да, да, он сам!..) наклонился над ним и будто шепчет, будто обещает что-то, целую карьеру выдумывает и сулит, и лицо зеленое у него, почти фантастическое…
— А… это вы? — спрашивает Василий Васильевич ласково. — Помню. Как же-с! Собственными глазами видел, как вы шли у самых рядов гвардейских батальонов. Ход был замечательный! Природа вся даже присмирела и стихла… и человек (дрянной-то человечек!) замолчал… А балахоны-то! Примечательные… совсем такие, как у господина Рылеева и Пестеля были и у прочих… Помню, помню, собственными глазами видел-с… Ну, а математика ваша как же? Преодолена? Или уже повезете с колокольчиком в Сибирь? По белому снежку? Математика-то ваша подкуплена, — перебирал про себя Василий Васильевич. — Уж это точно знаю. За медный Христов грош… — Ему показалось, что лицо Федора Михайловича расплывается, бледнеет, как туман под солнцем. — Прощайте, прощайте. Поклонитесь господину Гоголю… и всем нашим посланникам…
В совершенном потрясении чувств и еле-еле придя в себя, он поплелся в первый попавшийся переулок…
Последние дни Федора Михайловича в крепости
В тот день Федор Михайлович не заснул вовсе.
Очутившись снова у себя в каземате, он стал ходить из угла в угол и даже громко говорить вслух. Речь была необделанная и хаотическая. Обрывки смятых и неистовых мыслей, словно вихрем вскруженных слов, ужасно спешащих, сбились в голове. Перед глазами его стояли тысячи людей, неслись окна и стены домов, мимо которых только что везли его в карете. Какой-то дергающий голос повторял предсмертные команды на т о м плацу, и вся толпа вместе с палачами и солдатами будто п р о д о л ж а л а смотреть на него и на все то зрелище, и он не знал, как спрятаться от нее, и, торопясь из угла в угол, боялся взглянуть в окно, чтобы не увидеть там т о ж е с а м о е, тех же людей, и те же столбы, и тот же черный эшафот, у которого стоял всего лишь несколько часов, несколько мгновений тому назад он сам.
Но в хаосе мыслей сверкал один совершенно ясный вывод: дело его переступило через порог. Жизнь его осталась т у т, вместе с ним. Его же куда-то ушлют, в ссылку или, быть может, в крепость. Он скоро все узнает… Но сейчас… эта ночь… это одиночество… эта толстая и упрямая дверь… и опять те же столбы… тот же эшафот… то же гуденье толпы… Что бы он дал, чтоб убежать от них, уползти как-нибудь невидимой змейкой отсюда, и начать бы все снова, и даже совсем переродиться, чтоб никто и не узнал…
Но бежать от собственных мыслей было некуда, и Федор Михайлович еще упорнее старался припомнить свое состояние духа в т е минуты, когда его могли убить и даже уже начали готовиться к этому, а меж тем где-то в пропастях сознания трепетала мысль: да не может, не может этого быть!