Сталинград. Том пятый. Ударил фонтан огня
Шрифт:
– Да ты…никак из поповичей, паря? Как же эта, Черёмушкин? Ты ж комсомолец, понимаш! В партею, вроде мылился вместе с Чугиным, ась? Чо молчишь булыгой? Раньше болтал, как радио, хрен отключишь. Всё было понятно: что и почему…А теперь, понимаешь – могила? Эй, эй, со мной так нельзя, со мной так не надо! Ят знаю, ты политически грамотный, подкованный на все четыре копыта, но со мной так не моги-и…
– А ты, что особенный что ли, Буренков? Как ариец, высшего сорта? – слабо усмехнулся Черёма. – Так это, дядя…в тебе значит буржуазный национализм проклюнулся.
– Эт, хто «проклюкнулся»? Где? У ковось??! Ты…эта! Эта-а!! Ты, чойт болташ, охальник! – Григорич не на шутку обеспокоенный
– Ну ты газанул, Черёма! А за Родину, значитца – хрен?.. – силясь перекричать волчий вой мин и оглушительных разрывов, взвился Буренков. – Ишь ты-ы…добро тебе промыли мозги поповичи-недобитки, ничего не скажешь. «Жертвуют собой за Христа, говоришь?» Хаа! За того, кого нет, понимаш! За дырку от бублика, понимаш! Ну, ят погляжу, как ты, студент, буш жертвовать собой в бою за товарища Сталина…Фрицы того и гляди атакуют. Так и знай, попович, глаз с тебя не спущу! Буренков пуще набычился, но вдруг испытал дрожание рук, кое начиналось у него в момент наивысшего раздражения, после полученной им недавней контузии. – Ох, присмотреться к тебя надо, Черёмушкин. Могёть и песни тебе советские поперёк горла, ась? Вот сдам тебя в комендатуру, студент…Тебе зараз мозги проветрют. Там не то, что офицеры, генералы плачут, как дети.
– Хороший ты дядька, Григорич, но дурак. Мышление у тебя ограничено. Я ж не о том, честное слово…– без злобы-ожесточённости ответил Черёма. И вдруг, ясно глядя на своего мучителя, с тихой открытостью сказал:
– Худо мне, страшно, Григорич. Веришь? Будто вся жизнь пролетает перед глазами. Словно – конец…Маму вот часто вижу…Стоит у ворот родная, прижимает к груди закутанную в полу сестрёнку, а ветер треплет, крутит на плечах её концы малинового платка…
Набрякший подозрением Григорич, обмяк, сдулся, как грелка: ровно тронул Черёмушкин его незарубцованную болячку.
– Так-то оно так, Черёмушкин… – он буркнул себе под нос, жмуря глаза от мерцавших ослепительных вспышек плотно ложившихся снарядов, что превращали каждую пылинку и волос в слепящую плазму, оплавляя в жидкое стекло бетонные стены, кирпичи и асфальт. Наружу из тёмных сот многоэтажек – вырывались жаркие, тугие хлопки, ревущее языкастое пламя. И всякий раз после разрывов, над серпантином траншей крепко припахивало душным паром огромного мясного котла.
– Смерть-чёртова сволочь… – снова беспокойно хрюкнул Григорич. – Она баба лютая, неподкупная….уважения требоват…Думаешь, я её боюсь? Ещё как! Извини, подвинься….Ан дело тут обоюдоострое, паря. Смертушка…она, ведь, Черёмушкин, с другой стороны – ласковая паскуда. Помрёшь – отдохнёшь, от всего этого ужаса. Смерть всех усмирит, всех успокоит: и героя и труса, и слабого, и сильного. Ничего чувствовать-ощущать не будешь окромя покоя. Главное чоб не мучаться – бац и всё тут. Вечная тьма и сон.
Оба молчали замкнутые, прибитые очередным бомбовым ударом. Чёрные кистепёрые, тупорылые болванки сыпались на плацдарм из распахнутых днищ манёвренных бомбардировщиков Junkers Ju 88, как наколотые поленья из кузовов огромных самосвалов. «Юнкерсов» прикрывали звенья стремительных, вёртких «мессеров», подавляя огонь зинитчиков своими внезапными хищническими атаками.
…в дымовой морозной черноте дневного неба загорелось туманное зарево. Отразилось в расширенных зрачках танкаевцев, прянуло вниз, косое, пламенное, как железная ступа ведьмы. Врезалась на задах обороны в город, и там где оно коснулось каменной громады полуразрушенного прежде дома, образовался слепящий шар света, косматый огненный подсолнух, в котором расплавились и исчезли все жесткие очертания-контуры. Подсолнух держался секунду. Превратился в рубиновую сжимавшуюся сердцевину, в густую, чернее чем ночь, пустоту, в которую улетело и кануло пространство площади, горбольницы, соседние дома, конный обоз из восьми подвод, окрестные фонари и деревья. Прожорливый рокот этой исчезающей земной материи дохнул в стёкла замаскированных грузовиков, колыхнул тяжёлые, гружёные боеприпасами машины, как морская волна лодки у пирса.
В следующее мгновение лошадиный рёгот – визг, резкие команды старшин и сержантов, треск пулемётов поглотил мощный, стремительно нарастающий гул. На них пикировало звено «мессеров».
– Возду-у-ух! Рассредоточиться-аа!!
– Ляга-а-ай!!
…Черёма и Григорич заворожённые крылатым ревущим ужасом, потрясённо глазели из-под замызганных слякотью касок на снижающуюся четвёрку стальных птиц. Где-то позади, на подъёме, у батареи капитана Антонова, яростно застучали-зачакали спасённые пулемёты «максим»; номера судорожно наводили орудия и в этот миг из-под крыльев винтовой машины что-то сорвалось и пугающе резко сверкнуло в косой полосе солнечного луча. Оглушительный грохот встряхнул блиндаж связи и припавших к крыльцу автоматчиков.
…второй, третий, четвёртый взрывы взвихрили на воздух балки и брёвна построек, чьи-то бездыханные тела, оторванную у бедра ногу в сапоге, голову без тела, которая без носа и глаз бешено вертелась в воздухе, как грязный, затоптанный, драный на швах футбольный мяч; на соседнем дворе предсмертным храпом захлебнулась с развороченным брюхом вьючная лошадь. Острый серный запах гари принесло из-за расколотой надвое трансформаторной будки.
– Хоро-ни-и-ись, славяне! – гаркнул ротный Кошевенко, сбегая с крыльца. – Рожей в землю-у!!
Длинным прыжком он прыгнул в траншею, за ним следом сиганули ещё четверо.
…заваленное набок крыло сверкнуло алюминиевой плоскостью и тут же крылья мессера рассветились двумя жалящими цветками.
– Рр-ра-та-та-та-та-ти-таа-та-а-а! – огненными вспышками колокололи крупнокалиберные пулемёты. Словно двадцать-тридцать слепящих штыков один за другим с бешеной яростью вспороли обледенелые стенки окопов. Одна из штыковых молний, как сверкающая игла гигантской швейной машины, прошила багряный ком, из которого торчала задранная вверх нога, разорвала надвое. Вторая молния, будто копну сена, отшвырнула на пять метров, то, что прежде ещё с утра было живым и деятельным, весёлым и хитрым хохлом Санько.
Мессер с адовым рёвом, едва не касаясь антенн и маскировочных тентов, ещё крепче впаял солдат в землю. Пронёсся дьяволом, стал круто взмывать вверх, плавно занося хвост с чёрной свастикой в белом круге. Со взгорья стреляли пачками, грохотали залпами, пулемётная частуха очередей жарила баш на баш.
Григорич только что вбил новую обойму, как ещё более потрясающий взрыв швырнул его и Черёму на сажень вдоль днища окопа. Глыба земли присыпала их и ещё трёх стрелков из второго взвода, запорошив глаза, придавила могильной тяжестью.