Старики и бледный Блупер
Шрифт:
Первая дюжина снимков – мертвые морпехи, сфотографированные на месте своей гибели во Вьетнаме.
Я говорю: "Можно, я себе возьму?"
– Конечно. А зачем?
– Хочу гражданским в Мире показать. Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. – Кладу снимки в набедренный карман повседневных брюк.
Коммандер Брайент открывает другой ящик стола и достает коричневую папку. Он вытаскивает стопку глянцевых снимков восемь-на-десять и бросает их передо мной на стол.
Я перебираю фотографии. Освещение слабое. Фотографии явно сделаны в морге. Покойник на столе. Покойник – мой отец. "Твоя мать
Коммандер Брайент говорит: "Да. Ты его убил. Именно так. Ты его убил. Он сам себя убил. Он умер от стыда".
Я говорю: "Нет. Отец в меня верит".
Коммандер Брайент изумлен. "И это все, что можешь сказать? Валяй, выслушаем твои хитрожопые соображения по поводу этих фотографий".
Я засовываю фотографии обратно в коричневую папку и бросаю папку на стол.
– Пленных не брать, – говорю. – И сам не попадайся.
* * *
Проведав Шпалу, Морпчелу, парализованного по рукам и ногам, и Хрустящую Зверушку-танкиста в палате для выздоравливающих, направляюсь в казарму временного состава и вижу, как госпитальные санитары стоят группкой, курят сигареты и наблюдают за морпехом-хряком, который получил "Почетную медаль Конгресса" за Контьен. У хряка пластмассовая нога, окрашенная под цвет кожи. Он в говеном наряде, собирает окурки.
Спруты-санитары ржут, курят сигареты и еле слышно отпускают замечания, и все они от души наслаждаются необъяснимой, нутряной ядовитой ненавистью, которую люди, сумевшие протащиться на войне, где стреляют, испытывают порой по отношению к тем, кому повезло меньше, и кому пришлось столкнуться в бою с самим собой, и кто остался в живых.
Подобно ни разу не рожавшей женщине, мужчина, который не глядел смерти в лицо и не нес смерти другим, всю свою жизнь будет ощущать некоторую неполноценность. Ветеранов, побывавших в боях, совершенно озадачивает и обескураживает поведение незнакомых им людей, которые затевают драки с ветеранами в барах, дабы доказать свою крутизну. Мачо на гражданке завидуют ветеранам – тому, что сами ветераны, или хотя бы некоторые из них, с преогромным удовольствием отдали бы другим или просто выбросили – дурные воспоминания, например, или ногу пластмассовую.
Для солдата война начинается, проходит и кончается. Но не бывавшие в боях беспрестанно ищут, чем бы войну заменить, и приписывают войне тот эзотерический блеск, который всегда присущ непостижимым вещам. Это как говорить с такой породой людей, у которых высочайшее в жизни разочарование состоит в том, что они никогда не смогут стать одними из тех, кто спасся с тонущего "Титаника", никогда не станут одними из избранников судьбы, кто может гордо заявить, что сжег напрочь руки во время крушения "Гинденбурга".
Ветераны быстро начинают понимать, что фантазиям тех, кому не терпится стать героями, и реалиям военного опыта – тому, что приобретаешь ненадолго и тому, что теряешь навсегда – не суждено совпасть никогда. Как говорят в Испании, правду знает тот и только тот, кто дерется с быком.
Я приветствую хромающего морпеха, подбирающего бычки, и мы показываем друг другу поднятые большие пальцы рук.
Прошлой
Морпехи знают, как умирать, не отнимая времени у других. Венозные вставки лопаются по ночам. Хряки выкашливают куски металла и умирают. Лица девятнадцатилетних мальчишек сначала желтеют, потом сереют, а они не говорят ни слова. Санитары обнаруживают их утром.
Если задаться целью создать изваяние морпеха, которого разнесло и расхерачило дальше некуда, то надо просто бросить живой еще мозг на шмат сырого мяса для гамбургеров на каталке, и навбивать в эту грязную кучу железнодорожных костылей и дешевых гвоздей. Потом надо мозг поджечь.
И теперь, посещая друзей в палате для выздоравливающих, я стараюсь не глядеть на эти предметы на койках, потому что я сам тут был, и знаю, о чем все они хотят меня спросить: "Хоть кто-нибудь из нас станет снова человеком?"
Писарь в расположении временного состава говорит: "Звонили из S-2, Джокер. Твое предписание пришло. Я забрал для тебя".
Я говорю: "Спасибо, братан". Писарь вручает мне конверт из плотной бумаги, отвешивает поклон.
Писарь роты временного состава одет в красное шелковое кимоно с вышитыми белыми тиграми и синими драконами. На ногах у него полевые ботинки из черной кожи, без шнурков. Под кимоно у него что-то выпирает – это калоприемный мешок, подвешенный под рукой. Армия Северного Вьетнама вытащила из него кишки и втоптала их в грязь. Всю оставшуюся жизнь писарю придется срать через подмышку в одноразовые полиэтиленовые мешки.
Этот писарь сказал мне как-то: "Война да госпиталь – вот и вся моя жизнь".
Заглядываю в свое предписание. Кто-то в цепи инстанций принял наконец решение по мне, и мне выписали путевое предписание. Расстреливать меня не будут. Меня увольняют c почетом по восьмой статье – по состоянию здоровья, как всех прочих психов. На счету у меня куча денег, накопившееся жалованье за все то время, что я был в плену. Мне надлежит явиться на авиабазу морской пехоты в Эль-Торо, штат Калифорния, для незамедлительного увольнения.
Кланяясь ротному писарю, я говорю: "Не серчай, братан. Тебе же лучше будет".
Как водится, ротный писарь улыбается. Он охотно смеется над моими шутками. Писарь роты временного состава часто улыбается, потому что губ у него совсем не осталось.
Я плетусь к казарме временного состава, рассуждая о том, что вдруг мое предписание – просто канцелярская ошибка, типа как с той женщиной, которую по ошибке выпустили из концлагеря.
В казарме никого нет. Казарма для убывающих в роте временного состава всегда пуста, потому что гарнизонные спруты держат убывающих морпехов за рабочую скотинку, и никому не хочется, чтоб его припахали в какой-нибудь говеный наряд или послали на работу.