Старые друзья
Шрифт:
— Ничего я про Андрея не знаю, — угрюмо выдавил Лыков. — Не я его сажал.
— Вспомни, Захар, предупреждал: встану и уйду — будешь за мои протезы цепляться. Очень неприятный донос написал Петька.
— Дай почитать.
— А вдруг сунешь в рот и проглотишь? Шучу… Но лучше я сам прочитаю: «Настоящим свидетельствую, что анонимные письма с клеветой на Героя Советского Союза тов. Медведева И. К. писал в моей квартире Козодоев И. И. под диктовку Лыкова 3. Н.». Далее, — я сложил бумагу и сунул ее в карман, — подробности, чистосердечное раскаяние и подпись — Петр Бычков. Как видишь, продал тебя Петька с потрохами, своя шкура дороже. Представляешь, что будет, если дам ход этой бумаге?
— Клевета!
— Ну ты даешь, Захар, а ведь опытный волк, — я вытащил из кармана другую
Лыков курил одну сигарету за другой. Наконец решился.
— Бумаги у тебя — ксерокопии или оригиналы?
— Оригиналы.
— Копии снял?
— Не догадался.
— Давай обе.
Я почему-то поверил и отдал. Лыков надел очки и стал внимательно читать… Отвратительная штука — доносы. Тысячи лет спорят мудрецы, что есть человек и чем он отличался от других живых существ; мне пришло на ум такое: «Единственное на свете животное, способное доносить, клеветать и предавать». Украшение живой природы! Костя уже лет сорок вылавливает мелких и крупных жуликов, рецидивистов и бандитов, он после фронта несколько раз был ранен, один раз тяжело, ножом в спину. А по мне удар ножом в спину честнее, чем анонимка: бандит рискует свободой, а то и жизнью, а доносчик почти ничем, даже сегодня, не говоря уже о тех временах, когда доносы считались делом чести, славы, доблести и геройства. Плевать стукачам на укоризненные статьи в газетах и даже указы, они стучали и стучать будут, а попадутся — суд отнесется к ним куда снисходительнее, чем к мелкому карманному воришке, хотя для общества много опаснее не воришка, а растлевающий души доносчик и клеветник. Я не за то, чтобы лишать его свободы, он и в тюрьме будет стучать и отравлять все вокруг себя, я бы поступил по-иному: обложил огромным налогом доносы и клевету, такой чудовищно-огромной суммой, чтобы стукач всю оставшуюся жизнь проклинал день и час, когда излил на бумагу яд.
О чем думал Лыков, читая, должно быть, впервые в жизни доносы на себя? Может, взвешивал, как поступить: послать меня подальше и начать непредсказуемую борьбу за свое честное имя или все-таки не рисковать и бросить мне крохи информации? Или я ни хрена не разбираюсь в людях, или, наверное, это он и взвешивал, перечитывая доносы и время от времени исподлобья на меня поглядывая. Придя наконец к какому-то решению, он щелкнул зажигалкой, сжег бумаги над тарелкой и пепел спустил в унитаз. Затем, вернувшись, вновь уселся напротив и закурил, я тоже, и с минуту мы молча сидели, затягиваясь дымом и посматривая друг на друга. Я не жалел, что рискнул. Лыков должен понимать, что спустил в унитаз он лишь бумаги, а не свое прошлое, которое сегодня стало до чрезвычайности уязвимым. Я сидел и ждал, и сердце мое глухо ныло от воспоминаний о моей невозвратной потере, от сознания того, что человек, сидящий напротив, лишил меня любимого брата и сейчас должен будет рассказать, как и почему он это сделал. Должен, никуда не денется, не такой он дурак, чтобы не видеть, что я готов идти до конца. Сверх ожидания чтение доносов не перевозбудило его, как я поначалу предполагал, а, наоборот, будто раздавило; именно так, не расстроило, не обескуражило, а раздавило: он сник, как шар, из которого выпустили воздух. Многое сегодня для него было впервые: и доносы на себя, и положение подследственного, и удручающие мысли о том, что самая тайная сторона его жизни, когда-то заставлявшая людей трепетать от догадок и делавшая его фигурой грозной и неприкасаемой, вдруг станет предметом открытого и до крайности неприятного обсуждения. Все в прошлом, как у полного банкрота! До чего раньше все было просто. Пачка бланков-ордеров на арест, вписал нужную фамилию — и никаких гвоздей: был человек — нет человека. Вот это власть! Знать, что ты можешь одним лишь слабым шевелением пера изломать, истоптать, морально и физически уничтожить человека — да за такую власть черту душу продашь! И тут на старости лет такая неудача: остался и без власти, и без души. Обезоружен, унижен, предан, прижат к стене…
— Баш на баш, — напомнил я и незаметно включил диктофон.
Лыков раздавил окурок в пепельнице.
— И чего я тебя тогда пожалел…
— От доброты душевной, — предположил я. — Давай с самого начала.
— Самое начало ты лучше меня знаешь, — он усмехнулся. — Вы меня на день рождения не приглашали.
— Какой день рождения?
— На ваш общий, вы ж близнецы.
— В пятьдесят втором?
— Да.
— При чем день рождения?
— А при том. Антисоветчину Андрей читал? Читал.
— Он свой рассказ читал!
— Не ори. Вот я и говорю: антисоветчину.
— Он «Тощего Жака» читал! — Я вскочил, стянул рукой полы халата на его груди, встряхнул. — Ты его за «Тощего Жака» посадил?!
— Отпусти, — захрипел Лыков, — и так дышать нечем… Ударишь — тебе и Костя не поможет! И отойди, иначе больше слова не скажу… Ну?.. Не помню, что он там читал, но помню, что антисоветчину.
— Под окном подслушивал?!
— Не ори, соседи сбегутся… Не по чину мне было подслушивать, да и необходимости такой не было.
— Кто донес?!
Лыков оскалился.
— Грубый ты человек, Аникин, словечко-то какое… Не донес, а сигнализировал.
— Кто? Кто?!
— Кто был, тот и сигнализировал.
— Врешь! — Я вновь вскочил. — Были одни старые друзья!
Вот здесь-то оно и произошло.
— Старые друзья! — Лыков вдруг неестественно громко, истерически расхохотался. — Старые друзья! Ой…
Он всхлипнул, лицо стало уже не красным, а каким-то багровым. Отдышавшись, тяжело поднялся, достал из ящика серванта какие-то таблетки и стал глотать. Я с ненавистью смотрел на его согбенную спину, на клочья седины, окаймлявшие лысину, на дрожавшие пальцы рук. Я сам дрожал, боялся потерять над собой контроль…
— Воды…
Лыков хрипло втянул в себя воздух, согнулся и стал оседать. Я еле успел его подхватить.
— Кто сигнализировал? Кто?!
Лыков хрипел, в его глазах уже не было ничего осмысленного.
— Захар, не помирай! Скажи — кто?
Я вызвал «Скорую». Лыкова увезли в больницу с тяжелым инсультом.
КТО? ПОЧЕМУ? ЗА ЧТО?
Я сказался родственником, и меня взяли в машину. Хотя и в квартире, и по дороге врач сделал несколько сильнодействующих уколов, в сознание Лыков так и не пришел. А перед самой больницей он стал дергаться, вытянулся, и на лице его замерзла гримаса — будто на вечное прощанье показал мне шиш.
Я позвонил Петьке Бычкову, сообщил о кончине его кореша и посоветовал съездить на дачу за вдовой. Не могу сказать, чтобы это сообщение Петьку потрясло: он поохал, поахал, но горя в его голосе не чувствовалось, скорее наоборот, — видно, усопший крепко держал Петьку в руках и за измену мог наказать. Не любят палачи друг друга.
Совершенно удрученный, я поплелся к Птичке, ждавшей меня с понятным нетерпением. Впервые в жизни я сказал ей неправду, вернее, неполную правду, что одно и то же. В своем изложении я оборвал разговор с Лыковым на самом начале его признаний, умолчав о главном: предал Андрюшку один из тех, кто был на дне рождения. Умолчал, язык не повернулся бросить хоть тень подозрения на одного из старых друзей.
Видимо, Птичка уловила в моем рассказе принуждение и фальшь; да, наверняка уловила, слишком хорошо она меня знала, и я, не в силах выдержать ее пристального взгляда, сослался на сильную усталость, вызвал Наташу дежурить и ушел домой. Возможно, мне нужно было идти не домой, а к Андрейке, чтобы развеяться, но решил не показываться ему на глаза мрачным, как туча, зная, что шутить и смеяться не смогу. К тому же меня временами трясло, я опасался приступа, когда становился неразумен и опасен (сказывалась контузия), нужно было как-то снять перевозбуждение. Поэтому зашел по дороге к бабе Глаше и купил почти что по государственной цене бутылку водки, которой бабуля исподтишка снабжала лучших людей микрорайона. «Рублик за риск и муки, — извинилась она, — пока в очереди стояла, бока намяли, с мужиками переругалась, чуть живая авоську дотащила. Слыхал, Лыков вроде дал дуба?»