Старые друзья
Шрифт:
Дома отключил телефон, поставил на стол Андрюшкин портрет, налил обоим по чарке и стал пить по-черному. Хмель забирал слабо, тоска не проходила, разнюнился и долго смотрел на Андрюшку. Было ему на этом портрете, переснятом с любительского снимка, двадцать четыре года, любил он и был любим, и ни он сам, никто на свете не знал, что жить ему осталось меньше года. Его дела мне в руки не дали, полистали при мне и сказали, что обвинение снято, умер он и похоронен в колымском лагере в конце пятьдесят второго, сочувствуем, до свиданья. Какую силу, ум, красоту погубили! Все ему природа подарила за нас двоих, радость и гордость
Никогда ни единому слову Лыкова не верил, скажи он, что дважды два четыре, усомнился бы, раз исходит от него. А тут поверил, что все так и было на самом деле. Здорово он мне отомстил за свой последний хрип! Как Понтию Пилату у Булгакова, не будет мне больше покоя, ни опровергнуть, ни подтвердить того, что сказал Лыков, никакой возможности у меня нет.
Жалкий и разбитый наголову, совсем уже больше не конь, положил на стол лист чистой бумаги и стал вспоминать. Дни рождения мы всегда проводили в складчину — кто что мог приносил. Тогда у нас были:
Птичка, Вася Трофимов, Костя Варюшкин, Володя-Бармалей, Мишка-пушкинист, Наташа Грачева, Елизавета Львовна.
Ну и мы с Андрюшкой и Катей, конечно. И еще забрел, тогда на костылях, Иван Кузьмич Медведев, но не надолго, точно помню — даже не выпил, поздравил с порога, извинился и заковылял домой. Кажется, никого не забыл. Васина Галя и Костина Вера сидели дома с младенцами, Серега Грачев дослуживал в Германии, Мишка только женихался и Лизу из стеснения с собой не привел.
«Старые друзья!» — звенел в ушах истерический хохот.
Вот в эту истерику я и поверил, она была настоящая, без актерства.
Кто-то из семи — сигнализировал.
Никто из них не мог сигнализировать! Голову в петлю и табуретку из-под ног — никто!
Здорово отомстил мне Лыков, небось хохочет в аду…
Никого не хотелось видеть, впервые после воскрешения в госпитале я ощутил себя лишним на этом свете. Наверное, отныне я буду страшно одинок, потому что между мной и старыми друзьями, в которых была вся жизнь, ляжет пропасть недомолвок и неразгаданной тайны.
Никто из семи предать Андрюшку не мог.
Но кто-то же это сделал! Птичка… Вася… Костя… Во-лодька… Мишка… Наташа… Елизавета Львовна… Птичка… Вася… Костя…
Я поймал себя на том, что тупо повторяюсь, так и спятить недолго. Я встряхнулся, принял холодный душ, выпил крепкого чаю — и вспомнил: когда лет тридцать назад мне вернули папку с Андрюшкиными бумагами, я обратил внимание на то, что кое-где по «Тощему Жаку» прошлись карандашом. Тогда я значения этому не придал, но теперь те пометки приобрели особый, зловещий смысл.
И я стал перечитывать рассказ.
XXI. «ТОЩИЙ ЖАК»
(Из кладовки)
Разбирая в архиве средневековые рукописи, я натолкнулся на пергамент, показавшийся мне подозрительным. Пергамент — материал дорогой, а использован он был нерационально: большие буквы, редкие строки и какой-то странный текст:
«Когда тебе, человек, захочется смеяться, трижды подумай, ибо смех может принести в твой дом беду большую, чем злая чума. Помни, что в смехе твоем нет бога, ибо господь никогда не смеялся, и диавол насмехался непотребно над словом божьим. И как вспомнишь проклятого шута Жака, трижды сплюнь и осени себя крестным знамением, не то палач поступит с тобой, как наемник с курицей. Смейся, запершись, как монах в келье, пишущий сие наставление, и не забывай: прежде чем вкусить лук — очисти его…»
Не правда ли, странный текст? Я подумал, что его автор — далеко не простой монах-грамотей, и сказать он хотел совсем не то, что сказал. Проанализировав текст, особенно его концовку, я пришел к выводу, который меня взволновал: видимо, передо мной — палимпсест. На всякий случай сфотографировав оригинал, я начал осторожно снимать верхний слой пергамента, и представьте себе мою радость, когда догадка подтвердилась! После недельной кропотливой работы в моих руках оказалось прелюбопытное повествование, с которым я и хочу вас ознакомить.
Заранее извиняюсь, что не могу привести текст в первозданном виде: безвестный автор, видимо, был литературным предшественником великого Рабле и не очень стеснялся в выборе выражений. Кроме того, язык Цицерона, складкозвучную латынь, на которой написан текст, я знаю, увы, не в совершенстве, и посему даю не буквальный перевод, а несколько вольное его изложение. Ручаюсь, однако, что подлинные мысли автора при этом не пострадали.
«Жизнь свою герцог Альберт прожил, как подобает человеку его высокого сана. Он был щедр и весел. Проезжая по улицам города, он разбрасывал кошельки и шутки, чем вызывал восторг подданных, а потом запускал руки в их карманы и под одежды молодых простолюдинок, чем вызывал некоторую озабоченность пострадавших купцов и мужей. Когда война кончалась победой, герцог выставлял на дворцовой площади бочки с вином и повелевал три дня веселиться; когда же войско его бывало бито, он запирался во дворце и три дня дул вино в одиночку. На четвертый день он рассылал гонцов, и те пригоняли в столицу балаганных скоморохов и плясунов, дабы они своим искусством поднимали упавший дух подданных. Ибо герцог Альберт понимал, что, когда простолюдин смеется, он забывает про свое пустое брюхо, находя в смехе забвение, а мрачный простолюдин, отвыкший улыбаться, помышляет об измене. Поэтому герцог не любил вассалов, лица которых отражали несварение желудка, и, наоборот, жаловал землей и деньгами неунывающих весельчаков, понимающих толк в битве, вине, женщинах и шутке.
Любимцем герцога был Тощий Жак, молодой шут, сопровождавший его во всех походах. Язык шута был острым, как клинок дамасской стали, с которым герцог никогда не расставался, ибо этим клинком разрубил на две равные части его прадеда нечестивый мусульманин, проткнутый за сей поступок пикой и пожаренный на оном вертеле, как куропатка. Когда герцог пировал, Тощий Жак стоял за его спиной, и его шутки были лучшей приправой к блюдам, в обилии поглощаемым за столом. Герцог говорил шуту:
— Хочешь, сделаю тебя бароном?
Тощий Жак притворно пугался:
— Сохрани тебя бог! Потеряешь и меня, и баронов!
— Почему? — спрашивал герцог.
— А потому, что они лопнут от злости, а я — от смеха!
— Может, назначить тебя главным хранителем сокровищ? — смеялся герцог.
Тощий Жак приходил в ужас.
— Не губи, государь! После твоих казначеев в сокровищнице нечего делать и мышам!
— Но чем же тебя наградить, мой верный шут? — спрашивал герцог.
— Разреши смеяться всегда, везде и над всеми!