Ставрос. Падение Константинополя
Шрифт:
– Как все… усложнилось для меня, когда я попала сюда, - сказала она Аспазии, прохаживаясь по комнате и ломая пальцы. – Раньше я всегда могла сказать, что добро, а что зло! А теперь ничего не знаю!
Славянка села в кресло и мрачно задумалась, с отвращением ощущая свое кровотечение. На Руси в такие дни все, чего ни касалась женщина, считалось нечистым. Много дикости было в русской жизни – теперь она видела, признавала это; но при всей дикости только там был ее дом, и только там она могла получить и законное место, и почет. Если бы не сделалась невенчаной
Феодора закрыла лицо руками.
– У меня нет больше дома, - прошептала она; и вспомнила Метаксию, и поняла ее отчаяние.
Аспазия стала перед госпожой на колени и взяла ее ладони в свои детские руки.
– Наш единственный дом ждет нас на небесах, госпожа, - сказала она горячо. – Помни об этом.
Она указывала пальчиком вверх. Феодора с изумлением посмотрела в глаза горничной – и вдруг вспомнила, как сама, исполненная такой же цельной детской веры, увещевала Метаксию. Ученость вредна, подумала она, а особенно – женщине… Но сделанного не разделаешь, а от узнанного, раз приняв в себя, не избавишься, как не вернешь потерянную девственность.
Феодора улыбнулась и пожала руку девушке.
– Делись со мной своей верой, Аспазия, - со вздохом сказала она и перекрестилась: но холодно и горько, без прежнего значения. – Делись со мной, когда мне не верится, - хорошо?
В ответ горничная почтительно поцеловала ей руку. Вот так дети утешают взрослых, которые и хотели бы стать опять детьми и веровать как дети – а не могут! Те, кто умен и видит правду жизни…
– Госпоже что-нибудь угодно? – спросила Аспазия, поднимаясь с колен и глядя на нее с любовью и преданностью, как на высшее существо. Феодора кивнула.
– Да, - сказала она. – Принеси мне Ареопагитики*. Самое время перечитать. И дай вина.
Аспазия знала, что это за сочинения, но сама их не читала и не вдумывалась в них, хотя ей и не запрещали. Людям нужны кумиры, которых никогда не познать, подумала Феодора, когда горничная скрылась. И господам нужны невежественные слуги – по крайней мере, ромеям и теперь… Будет ли на Руси когда-нибудь время выучить всех невежд – и устоит ли после этого государство?
Пришла Аспазия с вином и свитком. Феодора поблагодарила ее кивком и удалила взмахом руки.
Вкушая вино, московитка вновь вчиталась в исполненные мудрости строки – то, как понимал добро и зло этот греческий монах-мыслитель, наделило новыми глазами и новым сознанием целые христианские государства, наследовавшие ему. “Слово – поистине Бог, - размышляла Феодора, - и то, как мнишь, как сам думаешь и говоришь о добре и зле, творит добро и зло вокруг тебя”.
Но Ареопагитики принадлежали перу мужчины.
Вдруг Феодора загорелась мыслью, которая никогда не посещала ее прежде и которая ужасно испугала бы Желань.
– Аспазия! – крикнула она. Дважды хлопнула в ладоши. – Принеси чистую бумагу, чернила и перо!
– Госпоже угодно писать? – спросила Аспазия, быстро входя в комнату. Глаза ее светились еще большим восхищением, чем прежде.
Феодора кивнула.
Она
Феодора села за стол и тут же подумала, что кое-о-чем забыла. Ей опять понадобились заботы Аспазии, чтобы не осквернить своей дорогой туники, - а потом она наконец осталась в благословенном одиночестве. Закусила свое гусиное перо и подняла глаза к небу – а потом обмакнула его в чернильницу и стала писать по-гречески. Выходило так складно, точно сочинилось давно, - и сегодняшнее ее состояние помогало славянке помнить о своей женственности и писать так, как следовало писать женщине, сознающей себя.
“Женщина всегда есть земля, есть мать, даже будь она дева. Женщина принимает – принимает в свое лоно мужа-повелителя и принимает умирающих после житейских битв мужей, как бесчисленных своих детей. Они отдают ей свои силы и мудрость, и ее силы и мудрость умножаются. Женщина остается одна, царицей, - владеть собой и теми, кто отдал ей себя: пока у нее не родится новый сын, который сделается сильнее ее – и овладеет ею опять, чтобы потом, когда придет час, истощить себя и умереть на ее груди.
Так и мать, и сыновья копят силы и отдают их друг другу в свой черед.
Так, за многие лета и века, век от века, увеличиваются мощь и знания людей и могущество государств”.
Феодора оторвалась от писания. Она была ошеломлена собственными мыслями, их дерзостью и той правдой, которую чувствовала всем сердцем. И правда эта была совсем не христианская.
“Нехристианское, скверное имя у тебя, Желанушка, – и судьба твоя будет нехристианская”, - прозвучали в ее голове слова Евдокии Хрисанфовны.
Эта набожная вдова, православная жена, была подобна неумолимой, вечной матери-земле больше, чем все женщины, которых знала Феодора.
“Каждый человек есть и мужчина, и женщина, - продолжила писать полонянка. – В одном человеке мужчины больше, в другом - женщины. Насколько человек творит, созидает, властвует – настолько он мужчина… Разве не сказано, что муж и жена становятся единою плотью? А душою? И может ли женщина быть и мужем, и женою для себя, цельным человеком?”
Она усмехнулась и ощутила холодок страха. Таких слов она ни от кого еще не слышала – даже от Метаксии. Хотя Метаксия именно и была такой цельный человек для себя: мужчина и женщина.
“Не будет ни мужеского пола, ни женского, а во всем - Христос…”*
Феодора воткнула перо в чернильницу и закрыла лицо руками. Ее лихорадило. Что будет, если эти слова прочтет Фома? Что он подумает, и что ждет ее?
Феодора зачерпнула песку из особой чашки и посыпала бумагу, чтобы чернила побыстрее высохли. Дождавшись этого, она стряхнула песок и свернула свое сочинение – а потом подумала, что не знает, куда его убрать, чтобы господин не нашел.
Нет, неправда: она знала, могла отыскать тысячу мест, если бы пожелала. Но это будет трусость.