Ставрос. Падение Константинополя
Шрифт:
Микитка вошел; и когда старая гречанка, возившаяся у очага, обернулась к нему, поклонился.
– Будьте здоровы, - сказал он ей и мальчику.
Служанка, которую звали Ириной, улыбнулась.
– Проголодался? Скоро будет ужин.
Ирина была смуглая и морщинистая, словно пересушенная на солнце, - но красивая. Микитка сам не знал, почему красивая: и мать была красивая, даже когда обовшивела и поседела в кабале у итальянца. Красив тот, кто душой светел…
– Если можно, Ирина, дай мне сейчас молока и ломоть хлеба, - попросил он служанку. –
Ирина крутнула головой в платке.
– Как угодно.
Он, служивший у самого василевса, был для этой деревенской женщины заморским чудом, чем-то вроде молодого господина…
Микитка еще раз поклонился. Потом сел за стол, и ему быстро подали хлеба с молоком. Он молча поел, потом встал из-за стола, поблагодарил служанку и ушел - сытый, но камень на сердце ничуть не полегчал. Микитка все еще не знал, как после увиденного и узнанного войдет к Евдокии Хрисанфовне и что ей скажет…
И говорить ли ей что-нибудь? Не следует ли молчать об этом так же крепко, как и о себе самом?
Микитка снова остановился посреди пустого коридора и бездумно подергал кисть бархатного занавеса. Где там Феофано со своим любовником, и что они уже надумали, наделали, пока он тут стоит? Феофано учила его не быть волом… Но что он может сделать? И как это сделать?
Микитка подумал, что обязан этой женщине жизнью, вместе со своей матерью, как бы то ни было для других, - и какой поступок теперь по совести?
– Господи, почему это мне-то решать? – спросил он вслух, ударив себя по лбу. – Разве я могу?..
“Ты должен”, - сказал кто-то в его голове.
Микитка глубоко вздохнул и пошел к матери: это было трудно, но иначе никак. Евдокия Хрисанфовна очень тревожится, когда он надолго пропадает. После той разлуки у нее сердечная рана никогда не зарастет…
– Я буду молчать, буду молчать, - шептал отрок, шагая к комнате матери и сжимая кулаки. – Ей-богу, промолчу!
– Молчи, Микитушка, - сказала Евдокия Хрисанфовна.
Микитка сидел у ее ног, опустив голову.
Все намерение укрепиться истаяло, стоило ему появиться на пороге и увидеть ее глаза, когда она подняла их от рукоделия. Микитка исповедался матери в увиденном и узнанном сегодня так подробно, точно заговаривал свое молчание насчет самого главного, самого страшного.
Он поднял голову и взглянул матери в лицо; потом опять потупился.
– Как молчать? – глухо спросил евнух. – Разве можно? Это же злейшее дело…
Микитка встрепенулся.
– Матушка! Кто я после этого буду? – горячо вырвалось у него. Он захотел встать, но Евдокия Хрисанфовна удержала его, положив руку на плечо.
– Разве это наши владыки, чтобы мы сюда замешивались? – тихо спросила она, склонившись к сыну. – Пусть их убивают друг друга, им всем уже недолго осталось править… Вся их правда износилась, и один царь другого не лучше!
Микитка сощурил глаза. Так делала Феофано.
– А в письме ты мне другое говорила, - произнес он. – Теперь
– Боюсь, - ответила мать.
Она тяжело вздохнула.
– И они сами друг друга еще пуще боятся, сынок, волками друг на друга смотрят…
Мать опять помолчала, подбирая слова.
– Хорошо стоять за правду, когда ты эту правду знаешь. А когда не знаешь ничего, убиваться не ходи. Эта наша госпожа Феофано никогда бы так не сделала.
Евдокия Хрисанфовна улыбнулась.
– У гречин ума много, а шкурного ума – куда больше, чем у всех нас! Ты за них напрасно-то убиваться не ходи: они за тебя никогда не убьются.
– Феофано спасла меня из темницы, - пробормотал Микитка, глядя на мать исподлобья.
Евдокия Хрисанфовна кивнула.
– А перед тем туда упрятала, - грустно усмехнулась она.
– И я так думаю, сынок, что наша госпожа спасла тебя не бескорыстно. Затем спасла, чтобы ты не выболтал ее тайн кому не следует.
У Микитки сжалось в груди; он отчего-то разозлился на мать, хотя понимал, что Евдокия Хрисанфовна не сказала ни слова лжи. Конечно, все было так… Феофано спасла его из расчета… Но поверить словам матери он все равно не мог, сердцем не мог!
Евдокия Хрисанфовна погладила его по голове.
– Ты на меня не сердись, сынок, - вдруг сказала она. – Я тоже ей благодарна, и всегда буду благодарна. Но это греческие войны – а у нас есть своя земля, и своя правда… Я хочу, чтобы мы оба дожили до нашей Руси и до нашей правды! Разве ты не хочешь?
Голос матери дрогнул, и Микитка с изумлением увидел, что она плачет.
Мать никогда не причитала так, как иные кликуши, которых ему было противно слушать, - и тем страшнее было видеть ее слезы…
Микитка, чувствуя глубокую вину, бросился к матери и обхватил ее колени. Какой он чурбан, в самом деле! Хочет убиться, еще даже сам не зная за что, - а на что мать его рожала? И не подумал, что мать тоже убьет! И запросто убьет, стоит не только сделать лишнее – а даже открыть рот лишний раз!
– Не плачь, мама, только не плачь, - пробормотал евнух. – Я был дурак!
– Ты не дурак, ты у меня умница и храбрец, - возразила мать. Теперь она улыбалась: Микитка понял не глядя. – Но ты хорошо сделал, что пришел мне все рассказать. Бывает время биться, а бывает – молчать и смиряться, ждать… Теперь мы подождем.
Микитка молчал. Материнская рука гладила его по голове: Евдокия Хрисанфовна вселяла в него уверенность, внушала свою волю.
Мать была права, как всегда.
– Турок, турок придет – вот когда будем биться, - прошептала Евдокия Хрисанфовна.
Евдокия Хрисанфовна спустилась к ужину в положенное время – и, узнав у Микитки, что он ел, все равно велела и ему спуститься. Чтобы, не дай бог, чего-нибудь не заподозрили: госпожа Феофано по какому-то странному капризу пожелала, чтобы русские пленники ели вместе с ней. А может, это опять был расчет. За едой люди всего легче выдают себя…