Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
— Эт-ти куклы! Очень хорошо я их понимаю. О-очень!
— Я разве жалуюсь? — немигающие ореховые глаза сына, которые вечно, всю жизнь будут глядеть глазами жены, несли во взгляде упрек и отчужденность. — Мало ли что у Жени? И ты, пожалуйста, про Женю…
— Да я не про Женю, — поспешил оправдаться он, снова тряся ладонями над столом и уже от упреков защищаясь. — Никакого имени я не произнес. Хотя их имена одинаковые. Но я про своих знакомых. О-очень даже похожие имена!
И он, хмурясь, впервые подумал о том, что одно и то же имя у его женщины, уже неспособной приносить несчастье, и у той рослой девочки с наглыми ясными глазами, которая причиняет боль сыну и творит первое несчастье. Прежде, видя юную гостью в джинсах, подчеркивавших все выпуклости и несовершенные линии тела, он как-то мельком глядел на нее, точно уже теперь, а не через год надо было стереть из памяти это создание, что через год непременно полюбит другого, более властного юнца и упорхнет.
Он понимал,
Может быть, бесподобным дивом казалась Виталию гостья, а Шухлов впервые пристально вгляделся в юного тирана, схватил взглядом и белое лицо, и немытую шею, отметил и бессменные джинсы с пузырями на коленях от недавнего долгого сидения, и серую кофтенку с распустившейся, поползшей, кудрявящейся ниточкой на груди, и замшевое каурое пальтецо со следами пальцев на рукавах, и новые, но столь неухоженные туфельки на толстой подошве, что они казались нарочито и наспех подделанными под изношенные. Возможно, влюбленному мальчику ее ясные глаза говорили о чистой ее душе, но ведь ясные глазки смотрели по-прежнему нагловато, а улыбка, которой прежде не замечал Шухлов на лице заносчивой девочки, теперь уличала гостью в неискренности, а хризантемы с потемневшими от прикосновений стеблями подтверждали улику. Но пусть, пусть Виталий полагает, что цветы, подаренные Жене кем-то из ее обожателей, предназначены для него!
Какой-то возглас обронила Женя и тут же обернулась, словно за ее плечами стоял и восклицал кто-то другой, а когда тут же вновь стеклянно пробил звонок и ступила в людную прихожую Евгения — то и оказалось, что недаром обернулась первая гостья, что за ней, девочкой, спешила женщина в эту же квартиру. В первое мгновение обе, женщина и девочка, с недоумением взглянули одна на другую, очень странным и долгим взглядом, словно каждая старалась опознать другую, словно один возраст примеривался к другому возрасту. Обе все еще не отводили глаз, зачарованные загадкой незнакомки. Но вот, разгадав незнакомку, юность с презрением смотрела на свое сорокалетье, а сорокалетье, тоже разгадав первую гостью, чуть ли не оплакивало свою юность. Табаком пахла юность, коньяком пахло сорокалетье. Чужие хризантемы протягивала сыну юность, и свои яблоки в целлофановом мешочке принесло Шухлову сорокалетье.
Диалог, спор, издевательскую пикировку затеяли светлые очи юности и черные гляделки сорокалетья, все это было немой, бессловесной распрей, готовой перерасти в скандал, в крики возмущения и проклятия, в свирепый хохот, но ведь мудрость и зрелость испытаны склоками и нелепыми сценами, и вот наступил момент, когда сорокалетье, уже с высоты головокружительного опыта, взглянуло сочувственно на юность, точно желая сказать, какие плоды принесет кому-то чье-то сорокалетье: уже никого вокруг, банально завершились романы, улетел за границу в трехлетнюю командировку славный негодяй, и в сувенирном замшевом кошельке с атласной прохудившейся подкладкой нет монеты, чтобы в нежный сиреневый вечер обновить перламутр на ломких ногтях, и никто не звонит, кроме верной дурнушки и праздной замужней толстушки, и вызывает грустное раздумье взгляд сослуживца с лысиной тыквенного оттенка, и по холодку, октябрьским тоскливым вечером, попадая в лужи искрящимися сусальным золотом комнатными туфельками, уже торопишься с яблоками к хромому вдовцу. Но хорошо, что все позади, скажет напоследок с молчаливой угрозой сорокалетье своей юности, а у тебя впереди на твоей стезе рытвины, кочки, ухабы, скользкий лед и заросли колючих роз, моя девочка!
— Пр-роходите! — поразился он, тормозя на букве «р» и пытаясь изобразить радушие, разводя руками в ущелье квартиры и обеими же руками натыкаясь на камни, оклеенные обоями с рисунком кирпичной стены. — Пр-роходите, пр-роходите!
Но его поняли превратно: сын и его вдохновительница улизнули из ущелья, поспешно щелкнув дверью, как орешком.
А он, все еще ловя эхо смеха, отголосок однозвучного дуэта, унисон беглецов, склонил седую гриву перед еще одной минутой счастья:
— Проходите, проходите! — спел он на какой-то мотив, уже гладко и без удивленного рычания, и повел гостью в райский уголок, стираясь не нахрамывать. Хромота его была легкой, но сколько обид было связано с нею в детстве, когда непременно хотелось играть в футбол и когда его вслух обвиняли в хромоте, если он неудачно бил по воротам! Сколько волнений было связано с этим и потом, в юности, в молодые студенческие годы, когда танго, фокстрот и рок-н-ролл сближали влюбленных, соединяли их потные руки и когда хромому надо было доказать, что в танце совсем незаметен его изъян, и что он, как все, порхает, лепечет необязательное, которое никогда не слышит партнерша, и что он даже превосходит всех остальных танцоров, прилагая некоторые усилия и потому выделяясь необыкновенно изящным рисунком танцевальных пируэтов, словно совершаемых им напоказ; и как он прощал, танцуя и чувствуя облегчение, неосторожного или беспечного хирурга Короткевича, в первый послевоенный год извлекавшего из его ноги осколок от разорвавшейся в играх тех лет гранаты в руках улыбнувшегося от боли косенького Ромки Бутовского, — да, как прощал провинциального хирурга Короткевича, который без злого умысла, а по небрежности, что еще хуже, недостойнее злого умысла, задел нерв на ноге, а затем, спасая ногу, сделал надрезы возле кипящей раны, оставил навечно грубые, лиловатые, как от электросварки, швы, которыми в детстве Шухлов некоторое время гордился, поминая на всех мальчишеских сборищах хирурга Короткевича, чтобы уже через одно лето и еще одну весну понять ошибку хирурга Короткевича и проклинать хирурга Короткевича, одного лишь хирурга Короткевича, а не войну и судьбу; и как везло ему в молодости лишь в те часы, когда он танцевал, когда с будущей женой, вечно улыбающейся, с постоянными припухлинками под глазами от улыбок, отчаянно, авантюристически договаривался о свадьбе, понимая неисполнимость своего бреда, а будущая жена отвечала с булькающим смешком, что уже считает за честь быть его будущей женой, и тогда-то он единственный раз ошибся в танце, споткнулся на ровном месте или замедлил с пируэтом, а потом все танцы молодости провел блестяще, будто на одном дыхании, из вечера в вечер, из весны в весну, да и песенки, под которые танцевал, складывались в одну переливчатую мелодию, где можно было тасовать или заимствовать слова: домино, домино, будь веселой, не надо печали, и эта песня за два сольди, за два гроша, и вспоминаю я вишневый сад, и не спится юному ковбою, тоска по милой парня мучает, и самая нелепая ошибка — то, что ты уходишь от меня, и ночкой лунною, девчонка юная, из-за тебя погибнет, кажется, студент.
Жена, которой не было, то уходила, то приходила, то забирала в вечность воспоминания, то приносила новые. Значит, им еще долго коротать жизнь вдвоем. Сейчас она была в знакомой псевдокотиковой шубке, по рукаву которой, помнится, всегда скользила его кожаная перчатка, когда он брал ее под руку.
Облетая прошлое, он не сразу сообразил, почему перед ним не жена, а эта женщина, беспрерывно говорившая о чем-то, эта женщина, героически боровшаяся с приметами сорокалетья, эта Евгения, с ухоженной, чистой, но уже толстой кожей лица, с удлиненными глазами, отливавшими черной полировкой, с улегшимися крест-накрест на груди руками, которыми она держала, самое себя за ключицы.
Недовольный произволом судьбы и наметившимся подменом лиц, он спросил издали, оттуда, где простиралось прошлое:
— Что?
Она говорила так, что, заслушавшись, можно было легко обмануться щелканьем птицы. А он думал о том, что жизнь со второй женой, случись такое, это всегда жизнь с контрабандой воспоминаний о первой жене.
— Проходите, проходите… — пригрозил он, вдруг так четко увидев простой житейский ход этой женщины с двумя золотыми цепями вокруг шеи: он овдовел — и для нее открылась вакансия.
В третий раз отчеканив начальную строку, он как бы задумался над черновиком скандала, не зная, уместен ли он теперь, когда сын обнадежен на весь вечер, и впервые обратил внимание на ее новую кофточку цвета нежной плесени. Нынче он уже прикасался к тончайшему ворсу, более светлому, чем этот, и удивлялся, что за какой-то час кофтенка претерпела метаморфозу, и понял, что это уже другая, припомнив, как плодотворно Евгения вяжет. Да, вот и приходится чаще менять наряды, прихорашивать возраст или засекречивать свои лета, вот с отборными яблоками к вдовцу, вот и ожидание в сорокалетних глазах: сейчас заструится лирический ручей беседы! Он догадался, почему прежде она с каждой встречей выглядела неузнаваемой: незнакомая шерстяная одежка на ее плечах не только была ей всегда к лицу, но и убеждала в том, что она выглядит еще краше, чем вчера. И эта смена нарядов, эти бессчетные пушистые одеяния словно заставляли его биться над каждодневной загадкой, думать, отчего она лучше, чем есть на самом деле, и отвлекали от ее прошлой жизни. Правда, он сознавал: пока его не бесит ее прошлое, ее экс-мужья и последний славный негодяй, временно скрывающийся за кордоном, — есть надежда, что он не влюблен.