Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
Мы все идем, луг отодвигается в сторону, мы переходим пески, заросшие лозою, влажный слой песка расползается под ногами, и свежо проглядывает сухой, веселый песочек, потом переходим шоссе, шаркаем по булыжнику, похожему на ржавое железо, и попадаем в рощу.
И когда оказываемся в дубовой роще на берегу речки, заросшей по берегам кустами, мне кажется, что это и есть то самое место, где мы когда-то сидели с Борисом, влюбленные и несчастные.
— Гляди, тут кто-то есть! — спохватывается Борис, и мы кидаемся к шалашу из еловых и дубовых веток, подходим, заглядываем. Никого здесь нет, не пахнет хлебом или рыбой, лишь клочья синих, засаленных газет повсюду в заброшенном, опустевшем шалаше.
Борис хлопочет, разбирая рыбацкое снаряжение, зовет меня ловить рыбу, и я иду, хоть не умею ловить рыбу, а Борис умеет, и мы выбираем голый травянистый бережок, закидываем удочки в воду,
Я долго хожу, туфли мои блестят, как нагуталиненные, я хожу, обманываю себя, что узнаю деревья и землю, а может, и не обманываю. И чем дольше я хожу, тем больше мне уже думается про нашу с Борисом дружбу, как мы жили в старом доме на берегу Днепра — только в разных семьях, в разных квартирах, как мы поступили в разные институты, но виделись часто, потому что в одном городе жили, и как вдруг начали отдаляться один от другого, потому что появились у нас любимые, единственные и на всю жизнь, а как только каждый из нас женился, мы снова разыскали друг друга в большом городе, и теперь пусть теряются жены в догадках, зачем нас несет куда-то в дождь.
Когда возвращаюсь к Ведричи, Борис произносит:
— Не везет нам сегодня. Рыба не клюет. Может, вернемся?
Я не отвечаю, а он смотрит в воду, проросшую дождем, и хорошо мне знать, о ком он думает сейчас.
— Не везет нам сегодня, — говорит мой приятель и потом, когда перестает дождь, а рыба все равно не ловится, да и не шли мы на рыбу, хотя взяли удочки и жестяное ведро, а просто нравится нам ходить, узнавать давнее и что-то постигать.
И перебрасываться неторопливыми словами нравится, как будто мы говорим ночью, когда слова доходят полные, не скомканные и когда можно не спешить с ответом, а еще раз прислушаться к ним, не раздробившимся, не перешедшим в эхо, не просыпанным среди шума и мишуры большой улицы.
Мы вдруг решаем заночевать в шалаше, и тут на меня что-то находит. Я слышу звучное падение капель с лозы в Ведричь, с лозы в Ведричь, а кажется мне, что это капает из рукомойника в старом доме на берегу и что уже ночь, но жены не спят и, не зажигая света, слоняются из комнаты в комнату, перешептываются, молчат, вздыхают, вспоминают прежние обиды и любят нас еще сильнее, еще жальче — ну что они поделают, если мы с Борисом такие!
— Давай плавать! — поднимается Борис, выдергивает с чмоком леску из воды, идет к шалашу и раздевается в одну минуту, я едва успеваю раздеться за ним, и он первый прыгает с берега в воду, смешно подогнув ноги, точно сидит на чем-то воздушном, и там, где он проваливается в омут, вырастает бутылочно-прозрачный куст, — среди его стеклянных струй торчат руки Бориса.
Нам уже тесна эта речка, мы плаваем, задевая друг друга ногами. Вода склеивает ресницы, очень теплая вода в этой речке, и дно удивительное в этой речке, кажется, что ступаешь к берегу по чему-то пуховому. Вскоре мы вылезаем на траву, совсем голые бежим к шалашу, полусогнувшись и заслоняясь руками, точно стыдимся деревьев, кустов, речки, а когда через некоторое время уже сидим в шалаше одетые, с налипшей к телу одеждой, с подсыхающими, пахнущими сеном волосами и, смеясь, жуем булку, на меня опять накатывает радость, что было когда-то и это купание в речке после дождя, и ожидание ночлега в шалаше, и хотелось закурить, и я опять слышу зовущие, невольно складывающиеся слова: «Ты помнишь? Помнишь? Помнишь?» И что бы там ни вспоминалось теперь — все кружится вокруг Гали Ломжиной, хоть не везло мне в моей первой любви.
Наверное, у каждого бывает несчастливая любовь, была она и у меня, но вот я нахожу в ней светлые дни, перебираю их и открываю тот особенный день лета, когда мы с Галей сели в поезд и поехали на разъезд, где работала ее тетка стрелочницей. Мы стояли все время у окна, смотрели, как шарахаются в сторону сосны, и говорили обо всем, но больше всего о школе, о наших ровесниках и об учителях, какая это все же грустная профессия — учитель: глядеть каждый год, как разлетаются ученики, а самому оставаться на месте… Мы говорили обо всем и тут же забывали, о чем говорили, а вот теперь мне вспоминаются все подробности, и та будка вспоминается, где жила стрелочница, которая выходила к поездам с желтым, бархатным от пыли флажком, а мы слушали легкое сотрясение земли, потом выбегали на грохот, шипение и свист проносящегося состава. Становилось нам тревожно, и мы шли босиком по горячим лиловым рельсам,
А теперь я знаю все, и мне нисколько не тягостно, и думаю и слушаю глухой, принимаемый влажной землею внутрь стук копыт и фырканье лошади: наверное, ходит за кустами на том берегу Ведричи спутанная лошадь какой-нибудь гнедой масти, ставшая после дождя темно-гнедой.
— О чем ты думаешь? — спрашивает мой приятель. — Я давно заметил и не мешаю. Но все-таки?
— О жизни, — говорю я, высовывая голову из шалаша и по слуху пытаясь убедиться, ходит ли лошадь. — О жизни, Борис.
— Да, это верно, — соглашается чему-то своему Борис. — Как бы печально ни кончались наши дни, надо о ней, о жизни, думать. Вот о речке, о шалаше, о рыбе, которую не поймали, о Гале Ломжиной, которую забыли и вдруг вспомнили, и вообще о счастье.
А Борису совсем не везло в юности, он никогда не отправлялся на разъезд, хоть он тоже был безнадежно влюблен в Галю Ломжину, но не в этом дело, сейчас надо слушать бродящую на той стороне лошадь, которая опять вызвала из земли неясный ропот своими копытами и фыркнула, а потом еще свежее, сочнее фыркнула.
— Послушай, ведь это лошадь! — громко произношу я, и мы оба вылезаем из шалаша и смотрим через речку туда, где кусты и некошеные, заплетающиеся в хвосте лошади травы, если лошадь ходит на том берегу.
Мы слушаем, и я боюсь, что это может оказаться не лошадь.
— Это лошадь, Борис!
— Да, это лошадь! — удивляется мой приятель.
Может, их целый табун здесь, а слышно пока одну, а может, ее одну спутали и пустили пастись в пойме тихой речки, где нет никого в пасмурный день, где нет даже меня и Бориса, лишь невидимые подростки, чем-то отдаленно похожие на нас.
— Это лошадь! — убежденнее говорит Борис и глядит на меня добрыми, что-то открывшими, что-то нашедшими глазами, и если нам обоим не кажется стук копыт и фырканье, значит, она действительно ходит в жемчужно поблескивающих травах, достающих ей до живота, — гнедая лошадь, ставшая после дождя темно-гнедой.
Ночью я просыпаюсь, усаживаюсь одетый, в чем лег, и совсем не сонный, всматриваюсь из шалаша во тьму, а небо беззвездно и сгущенной тьмой приближено к земле. Как темно и как тихо, словно нет никого на свете! Но вот я различаю стук копыт где-то недалеко, хоть и на том берегу, во мне вдруг снова пробуждается прошлое, ничем не радостное в те далекие годы и отчего-то радостное теперь, и когда снова начинает во мне звучать и щемить: «Ты помнишь?..» — я стараюсь вызвать в памяти тот ночлег, когда мальчишки и девчонки на берегу тихой речки, под великими дубами, срубили три или четыре шалаша. Помнится, тогда я не спал, потрясенный сознанием того, что никогда не смотрела на меня Галя Ломжина так влюбленно и так чутко, как смотрела на Володьку из восьмого «А». А еще вот так же, как сейчас, ходила где-то в береговой пойме лошадь, которую я не видел, а лишь улавливал топот копыт. Не знаю, ходила ли тогда лошадь или мне теперь легко представить, но если ходила — тем прекраснее представляется далекий ночлег в юности.