Стиходворения
Шрифт:
московские протягивает дали…
Течёт одноимённая река
и в сердце прожигающе впадает.
Стоит Москва. Стою над ней и я,
столицую окидывая взглядом –
она теперь такая вся своя,
что, может, возвращаться и не надо.
САРАТОВ
Алексею Александрову
То сиренев, то салатов,
от ручья
бродит бронзовый Саратов,
на гармонике бренча.
Соколовой головою
мне тряхнёт – ещё налей –
надо ж выпустить на волю
пару диких журавлей.
Мы покурим с Табаковым
и на Кирова нырнём,
там, где в песню огнь закован
и придавлен фонарём.
Где задумчивое тело
беспощадней и бойчей –
Что же делать? Что же делать? –
всех пытает русский Че.
Утоли его печали,
астраханское кольцо.
Александров, может чаю?
Ты вглядись в моё лицо.
Александров, Александров,
я уже наверно ною,
этот город не со мною,
ничего я не хотел.
В Липках плещутся каштаны,
ветер пишет строчкой рваной,
я опять не слишком рано
мимо Волги пролетел?
За окном Радищев свищет.
Всё пройдёт. И я пройду.
В кашеварне скушав пищу,
обернуся на ходу,
но подумать не осмелюсь –
был ли тот смешной вокзал,
где прощальный добрый Феликс
взгляды в спину мне вонзал.
ДАГЕСТАНСКИЙ ЦИКЛ
Миясат Муслимовой
* * *
Воздух всё тоньше: застиран, истрёпан,
у воздыха нет крыла,
но по сигающим в пропасть тропам
всё набирающим клёкот ромбом
мечется тень орла.
В кровь обдирая плечо перевала,
солнце борется с ним,
падает в гулкую щель провала,
туда, где звёзды переливало
небо в горную синь.
Шорох лежит на багровых скалах,
переходя в зенит.
Вся эта речь, что по ним скакала,
весь этот свет – полнотой накала –
дома теперь звенит.
Вся эта сила нечеловечья,
та, что в горах меня ввысь рвала,
здесь, за столом, схватив за предплечье
и обмакнув в облака наречий,
водит пером орла.
КАСПИЙСКОЕ МОРЕ
Каспийское роме бряцает волнами,
военная цапля рокочет над ними,
и дети в загоне ныряют всё дальше
в зелёную кожу, в рыбацкое ложе.
Каспийские камни бросаются грудью
на пепельный ветер с надутой щекою;
на баржу, плывущую из ленинграда;
на рожу, плывущую там, где не надо.
По скулам каспийским гуляют желвайки.
Где стиснула челюсть слоистые пляжи –
воздушную вату желают гуляки,
буфетчица с облаком рада продаже.
До нужной кондиции женские ножки
маняще взбивают каспийское роме,
докурено солнце и брошено в море,
да только скребутся каспийские кошки.
И масляно чайка скользит на прощанье
в спортивной пробежке за кромкой прибоя.
Каспийское роме пьянит и тревожит,
и как-то грустится солёней всё больше.
* * *
Но в Дагестане смерти нет,
а есть всему чабрец.
А есть – хинкал и, наконец,
Гуниб – всему венец.
В тысячелетиях высот
языкий жив момент,
и в Дагестане смерти нет,
пока всему Дербент.
ДЕРБЕНТ
Весь мёд Дербента молодой –
с камней персидской лени –
греби каспийскою ладьёй,
не подмочив колени.
Весь ключ проломленных ворот
клади в подкладку шума,
где меч был перекован в рот,
в священный шёпот Джумы.
Петляй по кровотоку стен
над деревом граната,
вся ярость солнца – свет и тень –
под деревом граната.
Всю рысь, что кисть твоих ушей
во ржу небес макала,
на грудь Нарын-калы пришей
и слушай шаг магала.
Всю тяжесть бесконечных гор
вмести в бескрайнем взоре:
за лесом холм, за домом двор –
Дербент впадает в море.
СУЛАК
Как двухтомник Аронзона,
зеленит глаза Сулак,
тот и этот – лёд озона
на расплавленных губах,
над оскаленным каньоном:
дуб, встающий на дыбы,
глина, хвоя, птицы, кони,
сердце, небо, гор горбы –
на ночь в пропасть пишут стансы,
в бездну дна желая лечь,
на каскаде гидростанций
вскипятив прямую речь,
взбаламутив говор звона
в незабытом Зубутли –
словно томик Аронзона
бубенцами по груди,
словно книга винограда
вызревает, посмотри,
словно руки водопада
гладят фермы Миатли,
словно славно на цитаты
разливается Чиркей,