Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
– Вы должны меня слушать, – продолжал мусульманин. – Раньше я был простым тлхукотлем. Аллах помог мне перейти в сословие уорк-шаотлыхус. Но я еще стану муллой и буду тогда вне всяких званий. Даже князья не погнушаются сидеть со мной за одним столом! Я и теперь уже – еджаг, почти мулла: духовники из Крыма разъяснили мне смысл священного учения. Адильджери мое имя. Я состою в свите самого Кургоко Хатажукова и знакомлю его уорков и простых дружинников с премудростями ислама.
Всадник был неплохо одет – черная черкеска с газырями, войлочная высокая шапка с меховой опушкой понизу, на ногах – сафьяновые тляхстены,
Вперед вышел коренастый средних лет человек, державший в руке требуху только что разделанного барана.
– Однако я не понимаю, – прогремел он густым и сильным басом, – почему я должен выгонять из дому своих гостей, когда ко мне во двор въезжает новый гость?
В толпе раздались одобрительные возгласы.
– Ты мне тут адыге хабзе не припутывай! – И без того полнокровное лицо Адильджери стало еще краснее. – Аллах – к нему в гости! Да как ты язык свой не проглотил, богохульник!
– Никогда меня не называли богохульником, – с печальным достоинством ответил мужчина, задавший вопрос ретивому проповеднику, – и не знаю, чем я заслужил такие грубые слова, даже если они и сказаны человеком, который вдруг стал называться уорк-шао.
– Ты, ты… – задохнулся правоверный Адильджери. – С кем ты говоришь?!
– Не надо бы так, Адильджери! – послышался голос из середины толпы, и к всаднику приблизился пожилой тощий крестьянин. – Ты бы лучше по-хорошему со всеми… – говоривший очень стеснялся и смотрел куда-то вниз и в сторону.
– Э-э! Да здесь мой дядя! – то ли возмутился, то ли обрадовался мусульманин.
– Ну да, – все так же виновато пряча глаза, ответил крестьянин. – И твоя тетка тоже…
– Ах, и тетка тоже!
– Адильджери, миленький! – одна из женщин осмелилась вмешаться в споры мужчин. – Все мы рады, что ты стал таким большим человеком, но разве нельзя было остаться таким же добрым, как раньше.
– Хабала! – племянник сурово, как если бы он был намного старше, а не моложе, окликнул дядю. – Ты забыл нашу последнюю беседу? Ты, тетя, пока помолчи. Ты забыл, как соглашался со мной?! Да помолчи, женщина!
В толпе оживленно делились впечатлениями:
– Вот какие теперь племянники бывают!
– Уорк-шао!
– Еджаг…
– Такой строгий. Уашхо-каном клянусь!
– Лучше бы рассказал толком про эту турецкую еру.
Ага! И про эту самую книгу…
– Прогнать бы его отсюдова!
– Человека легко обидеть…
Испуганный Хабала на всякий случай помалкивал, а племянник уже по-настоящему разбушевался:
– Стыд и позор! Кабардинцы все еще танцуют безобразный сандрак! О, аллах, женщины обнажают грудь перед деревянным уродцем, перед вот этим, как его? Псат-ха! [53]
53
Адильджери намеренно произнес имя бога с таким разделением, ведь «ха» — это по-кабардински волк (позднее — собака)
– Э-э-й, люди! Послушайте, как он бессовестно бранится, –
– Это я бессовестный? – взбесился Адильджери. – А ты совестный? Ну, смотри, что я сделаю с твоим Псатхой… Потом и до тебя доберусь, собакой вскормленный!
И тут произошло нечто ужасное и невероятное. Адильджери выхватил саблю, подогнал коня поближе к столбику с изваянием и несколько раз с силой рубанул по тому месту, где у Псатхи должны были быть щиколотки (если б их потрудились как следует вырезать), – полетели щепки и зашаталась фигурка деревянного божества. Еще один хороший удар – и несчастный Псатха свалился со столбика и покатился сухим поленом по сырой земле.
Толпа в ужасе замерла.
– Видали! – торжествующе возгласил Адильджери. – И так будет со вся…
Первым опомнился «богохульник» с требухой. Он широко размахнулся – и вывороченный, но еще не очищенный бараний желудок, издав смачный хлюпающий звук, залепил румяное лицо поборника ислама. И сразу же в его сторону полетели комья грязи, черпаки и чашки, а кто-то метнул, подобно аркану, гирлянду осклизлых козьих кишок, и она повисла на шее лошади. Испуганное животное встало на дыбы и понесло своего седока прочь. Всадник скрылся в лесу и возвращаться обратно, кажется, не собирался.
Возбужденные крестьяне долго не могли прийти в себя. Праздник был явно испорчен. Не знали, что и делать: то ли разбрестись по домам, то ли продолжать обрядные танцы и моления.
– Не думал я, что доживу до такого страшного часа, – грустно сказал старик, который первым вступил в разговор с Адильджери. Почему он не был поражен громом на месте, а?
Кто-то из молодых, под еле сдерживаемые ухмылки приятелей, важно изрек:
– Зато он был поражен на месте грязной требухой и вонючими кишками!
Мужчины постарше грозно покосились на остряка, и тот спрятался за спины своих сверстников. Обездоленные паломники тяжко вздыхали:
– Напакостил нам тут племянник Хабалы… Вот горе!
– Хабала, ты только на нас не обижайся…
– А может, эта новая вера и вправду…
– От таких слов язык может отсохнуть. Жаль мне тебя тогда будет!
– А я боюсь, как бы у тебя глаза не вытекли от такой жалости!
– Эй, вы! Не вздумайте ссориться! И без того есть о чем подумать.
– А что думать? Разве может играть музыка, когда Псатха плачет?!
– Да-а-а, Хабала! Хоть он и твой племянник…
– А про корову Ахына забыли? Подождем явления черной нашей красавицы!
– Ой, дуней! Уж этот племянник!
– Подождем явления…
– А вот подождите, подождите еще немного: скоро не в один кабардинский дом такой же самый племянник явится – и заплачет Псатха!
* * *
Адильджери, ослепленный яростью и почти до слез униженный, скакал через лес, ничего не видя перед собой. Ветви хлестали по лицу. Он бросил поводья и одной рукой придерживал шапку, а другой прикрывал глаза, будто пряча их от возможных свидетелей его позора. Незадачливый пророк глухо стонал и осквернял свои уста татарскими ругательствами: в кабардинском языке не имелось таких сильных и непристойных слов.