Стужа
Шрифт:
Все в поле ноги уносят. Санбатовские: кто на одной ноге, кто на четвереньках, кто на своих двоих. А чего спешат — смылись «мессеры»…
Над машинами — где дымок, где язычки огня, а где-то во весь голос воет человек. Смотрю на санбатовскую полуторку: капот и крылья сорваны, из радиатора пар струей. Ящиков вокруг! Снаряды выпали, желтые, в жировой смазке.
Боль под бинтами — не могу подняться. Мокну в грязи, даже приятно, холодит. Водитель разбросал руки, не шевелится, рот черной дырой, глаза стеклянные, не моргают. От грузовика кто-то на карачках
Кричу:
— Ногу перетяни!
Подполковник из-за кузова высунулся, головой крутит, спрашивает:
— Где водитель?! Машину вперед!
Показываю на убитого.
Подполковник — за руль. Стартер гоняет, а двигатель молчит.
Тихон с себя бинт сматывает, охает. Будет теперь дважды тяжелораненый.
— Ногу перетяни! — кричу.
А самому вдруг так спать захотелось; ну не свернуть меня, вроде из чугуна. Не по силам такое передвижение. Еще не набрал я своей крови, не отлежался. Застят все желтые круги, а в ушах треск, писк. И рвать меня начало… Подполковник людей к полуторке ставит.
— На обочину! — командует. — Взяли!..
Я эвакокарту в кармане пощупал: на месте. Без нее… дезертир. Вообще без документа не жить. Такие истории об особых отделах понаслышал!
— Без паники! — кричит подполковник. — Есть приказ Сталина: раненых брать любой попутной. — Кивает Тихону. — Подберут, не оставят. — Спрашивает меня: — Можешь идти?
— Должен, — говорю.
Тихон ногу ниже колена бинтом перекрутил. Сидит, на небо щерится. Лицо зеленью отливает. Уже знаю: блевать будет.
— Товарищи, мост через Шаню разбит! — объявляет подполковник. — Пешком вернее… — И командует: — Крюков, слей бензин… И не забудь, помпу в запас.
Ребята у него сноровистые, крепкие. По всем машинам перекликаются. Отлепляюсь от грязи, встаю. Рябь в глазах. Напрягаю зрение — надо остановить круговерть. Вмиг прокаляюсь потом.
Убитым лица закрываем: телогрейками, тряпками. В основном наши, санбатовские.
— …шесть, семь… — считаю убитых.
— Похороним, — говорит мне подполковник. — За них не волнуйся. О живых теперь думай, боец.
Красноармейцы подхватывают нашего водителя. В спину его. По лопаткам, через грязь, мокнет кровью. Наповал его.
— …восемь… — шепчу я.
Стало быть, восемь новых похоронок.
А по дороге брань! Автомобильные сирены воют. Да куда там! Пробка — конца нет! Ноги не держат, я и сел опять, нет силы.
— Вставай, — приказывает подполковник. — Скоро опять прилетят. Ну что же ты? — отстегивает флягу.
Трофейная, поди. Такие не видал, чтоб суконцем обшита. Пробку отвинчиваю.
— Спасибо, товарищ подполковник.
А оттуда сивухой!
Подполковник ухмыляется.
— Не бойся, сами ноги пойдут.
Гимнастерка на нем подлатанная, но аккуратная, по фигуре. Подворотничок белый, пришит ровно. И чистенький сам, будто не кунался в грязь. Глаза ладонью прикрыл, поле оглядывает, бормочет:
— Искупаться бы, позагарать. После молочка,
Смотрю: солнышко пригревает, дымка поднялась, прозрачное далекое небо.
— Ну что же ты? — Подполковник кивает на флягу. — Давай.
Я и глотнул. Ну ровно этого и не хватало. Враз себя нашел.
— Спасибо, — говорю и возвращаю флягу. — Как есть, первач.
Чудеса. Бомбили. Люди побитые лежат, а в синеве жаворонки заливаются.
— Пацан ты, — говорит подполковник, а сам все в небо поглядывает: боится, кабы опять не прилетели. Прежде чем посадить флягу на ремень, он большой глоток сделал, аж в горле булькнуло. Мужик тертый.
— Нас из эшелонов сразу в оборону, — объясняю.
— Сколько ж тебе лет, боец? — спрашивает, а сам ремень снял и наново перепоясывается.
— Семнадцать, товарищ подполковник, — докладываю. — В тысяча девятьсот сорок втором призывной год — тысяча девятьсот двадцать четвертый. Мне в сентябре восемнадцать… Но мы не подведем. Мы…
Подполковник полоснул меня взглядом, отвернулся и зашагал к своим. Человек крупный, сильный. Не чета нам. Шепчу:
— Эко горе: солнце село — завтра новое взойдет… не для нас. Видать, лечь нам всем — на роду это написано. Доля такая… на затычку… Россия голая…
Тишина после налета громкая. Все звуки в отчетливости, хошь руками щупай.
Четвертый час грязь уминаем, а затору конца нет. Это уж точно: фронт сдвинулся. Водители воронки заравнивают, гати кладут, травят баланду, придремывают за рулем: дверцы нараспашку, чтобы сразу выпрыгнуть. От лежек при налетах с головы до пят мокрые. Подначивают друг друга, махрой воняют.
Между рощами и дорогой все разворочено тракторами, подводами, машинами, людьми. Рыхлые колеи с водой, обрывки тросов. Смятые ведра. Обгорелые остовы машин. Тучи мух над конской падалью, навозом. Поврежденные автомобили обчищены до последнего болтика, даже колесные барабаны сняты. За обочинами — лошадиные скелеты, головы, хвосты, копыта! Вонь!.. Навстречу продираются подводы, мотоциклы, команды с разбомбленных грузовиков — все, кто задерживаться не имеет права. Гимнастерки в солевых подтеках. Лица багровые, распаренные, потом лоснятся. Земля чавкает, хлюпает, вяжет. Пудовыми комьями липнет к ботинкам. Кроем нашу авиацию…
Встанешь — и нет сил ног поднять. Спасибо братве: флягу или котелок сунут, напьешься. Курнешь раз, другой — и шлепаешь…
Грязь, масляные пятна, колдобины с водой. Голову вскинешь — солнце! Огромный раскаленный круг! Ветерок с низин черемухой пахнет, пашней. Не то рябь глаза застит, не то и впрямь горизонт в знойном мареве. А может, это дым? С чего бы столько дыма?..
С трехтонки ящики сносят в овраг. Тут же роют могилу — одну на всех. Рыть не поспевают — со дна мутная вода поднимается. Земля осыпается, булькает. Трупов с десяток, а то и поболе. Прямо в воду и кидают. Так и пропадают в мути, только пузыри булькают.