Стыд
Шрифт:
— А на своем? С тобой что будет?
— Моя проблема, Вова. Ты, это, главное не забывай.
Сказать ему про разговор со стариком или не надо? С учетом того, что приключилось нынче вечером, Вальке следует бежать отсюда без оглядки, жизнь дороже, но ведь не побежит, бесполезно… И Лузгин поймал себя на гадкой мысли, что ежели Махит достанет Вальку — ну, не убьет, а сильно напугает, — то ему, Лузгину, не будет надобности ковыряться дальше в опасном нефтяном дерьме.
— Ты документы изучил?
— Конечно.
— Помнишь историю с Вольфом? Попробуй на ней старика прокачать.
— Я думаю, старик
— Там все завязаны и перевязаны. Поверь, Вова, я это дело знаю.
Официант принес чай и объявил, что валидол нигде найти не могут. «Стольник верни», — сказал ему Ломакин. Чай был с лимоном, крепкий и сладкий, и хорошо, что не слишком горячий. Лузгин большими глотками отпил полстакана и сообщил Ломакину, что завтра у дедов выезд на природу, будут Иванов и Агамалов, и он мог бы дерзнуть на контакт в неформальной обстановке, авось и выгорит, а коль не выгорит, тогда займемся той историей.
Ломакин допил водку.
— Получится — проси на понедельник.
— Ну, тут уж как назначит, — обиделся Лузгин. — Ты это, Валя, помни, кто он, кто — мы с тобой. Я с ним встречался, разговаривал… Поверь, мы для него вообще не существуем. Так, муравьи какие-то.
— Фигня, — сказал Ломакин. — Просто у него денег больше, вот и все. Он, как и мы с тобой, два раза в день сидит на унитазе, Вова. Ты помни это, когда будешь говорить.
— Ты упрощаешь, Валя.
Ломакин хмыкнул.
— А еще писатель…
— Я не писатель. И вообще, какого хрена ты пальбу устроил? Там был Сорокин. Они бы его взяли…
— Никто бы никого не взял, — с нажимом произнес Ломакин. — Ты что, не понимаешь, что у ребят — своя игра? Договорились бы и отпустили.
— О чем договорились?
— Да есть о чем… Вова, не верь никому!
— И тебе?
— Мне можешь верить.
— Почему?
— А потому, — Ломакин сунул зажигалку в полупустую пачку сигарет, — что им Махит нужен живой, а мне он нужен мертвый. Вот и все. Пошли отсюда.
— Нет, погоди… — Лузгин огляделся и понизил голос. — Значит, ты полагаешь, что всех… Ну, их всех надо просто убить?
— Да, — сказал Ломакин. — Я же говорил тебе, ты помнишь, в Казанлыке.
— Но это страшно, Валя.
— Так на войне как на войне. Ты сам-то, Вова, когда духа из сортира замочил, ты чего хотел? Договориться? Вот так-то, писатель.
— Я не писатель!
— Да брось ты, Вова, не сердись. — Ломакин через стол легонько стукнул Лузгина кулаком в плечо. — Топай домой, писатель… Я позвоню.
Было уже за полночь. Как хорошо, что шапка все-таки нашлась, думал Лузгин, спускаясь по ступенькам универмага. И завтра Тамара не станет на него ругаться, и теща промолчит насчет позднего возвращения, и старик тоже промолчит, но глянет исподлобья, сурово так глянет, по-отцовски, и утром скормит ему сырники. А потом они будут смотреть фотографии, их у старика четыре папки — картонные, с завязками, — и старик будет солидно пояснять, кто это, где и когда, а к десяти им подадут машину, и они поедут за город к дедам…
И тут он понял, что идет домой.
Столы были расставлены большой скобой в виде буквы «П» и застелены белыми скатертями. Напротив Лузгина, поверх вазы с пятнистым салатом, сосредоточенно шевелились щеки бурового мастера Лыткина. Когда голос
Бурмастер Лыткин почувствовал взгляд Лузгина, поднял глаза и перестал жевать. Лузгину стало стыдно и скучно. В юбилейный день рожденья Муравленко, знаменитого когда-то начальника «Главтюменнефтегаза», в спортзале загородной базы «Севернефтепрома» устроили банкет для ветеранов с участием топ-менеджеров нефтяной компании и лично президента Агамалова. Благообразный до стерильности Хозяин, стоя строго по центру банкетной скобки, читал в микрофон написанный Борей Пацаевым и правленый Лузгиным соответствующий текст. Лузгин кое-где навставлял отсебятины с потугами на лирику, с чем Боренька неожиданно и без боя согласился, лишь порубил извилистые фразы на куски, соразмерные дыханию, с которыми сейчас легко и убедительно справлялся Эдуард Русланович. Микрофон был установлен прямо на столе, и Агамалов время от времени слегка наклонялся к нему, что в сочетании с тишиной и неподвижностью сидящих придавало всей картине оттенок какой-то японской учтивости.
— Образно говоря, все мы, нефтяники-сибиряки, да и не только мы, — птенцы гнезда муравленковского… — Про птенцов было лузгинской отсебятиной, он закавычил в тексте оборот, как и положено, и сейчас с неким умилением отметил, как Хозяин интонацией сумел выделить цитату из строки. — Виктор Иванович был очень известным в стране человеком. Его любили и уважали, с его мнением считались. Его личность — как бы совокупность особых человеческих качеств… — Пошлое «как бы» Лузгин впендюрил из ехидного озорства. — Он сочетал в себе принципиальность и твердость руководителя с поистине отеческой мягкостью, человечностью… — Слова «поистине» и «человечностью» Лузгин вписал, добавляя фразе основательности, и ему понравилось, как это прозвучало. — Человек государственного мышления… — Тут Лузгин слегка поежился: «человек» и «человечность» стояли слишком близко, дурной тон, надо быть внимательнее. — Он не замыкался на узковедомственных интересах, требовал всестороннего подхода к решению основной задачи — выполнению государственного плана по добыче нефти…
Агамалов оторвался от бумаги и обвел глазами помещение спортзала.
— Можно многое сказать о соратниках Виктора Ивановича, чья трудовая деятельность… — Лузгин поморщился: «ча» и «чья», идущие в стык, «чачья» какая-то, а он эту нелепость пропустил, не разглядел на бумаге, — есть образец самоотверженного, творческого отношения к избранному делу, а накопленный опыт уникален и бесценен. Позвольте предоставить слово ученику и, скажем прямо, сподвижнику легендарного нефтяника — Ивану Степановичу Плеткину.