Суббота навсегда
Шрифт:
Алонсо поднял лежавший у изголовья томик in octavo, от пыли каменный: такому пристало быть в руках или у ног поэта, веками стерегущего свой покой под сенью кладбищенского мирта. Сонник был заложен на какой-то странице — машинально открыв ее, Алонсо увидел, что закладка представляет собой письмо, написанное рукой матери и начинавшееся словами: «Свет очей моих и услада лона моего, вот уже полгода как ты оставил меня, мучитель мой!»
Томик Алмоли выпал из рук Алонсо, произведя космическое извержение пыли и через него гибель множества миров, тем самым, быть может, положив начало мифу о Содоме и Гоморре (Атлантиде, Фаэтоне) среди уцелевших пауков. Отныне образ некой катастрофы будет жить в генетической памяти их потомков.
«И с той поры я не знаю ни минуты покоя. Чем плохо тебе было, о Компеадор, в замке твоей Химены?
Алонсо уронил его. Прочь, куда угодно, но немедленно! В Мадрид, в Толедо, во Фландрию, в Оран! У, marranos!..
Искусство ближнего боя
…А пока что Эдмондо поднимался на второй этаж по ступеням, скрипевшим с каждым его шагом все тоньше и жалобней (в смысле, пока Алонсо уписывал принесенный ему обед). Этот печальный звукоряд под его ногами кому угодно привел бы на память историю Пана и Сиринги, только не самому Эдмондо, который книг не читал. Близилось время сиесты, и прелестная Констансика наверное уже распустила корсаж, прочитав двадцать пятую по счету Ave Maria, дабы оградить от фавнов свой послеполуденный отдых. Но одному все же удалось прокрасться. А ну-ка, чья молитва будет посильней, Эдмондо в Часовне Богоматери — чтоб помогла ему Матерь Божия овладеть красавицею без оркестра, или «Аве Мария», возносимая девической стыдливостью в укромной келье? Не ошибиться бы кельей («на момент» это было главным для Эдмондо).
Он припал воспламененным глазом к прохладе замочной скважины в двери, за которою, по его расчетам, отходила к сиесте Гуля Красные Башмачки. Но тут отворилась дверь справа, и Эдмондо узнал чертовку Аргуэльо. Скорей всего, косая, она б его в темноте и не заметила, но, заметив паче чаяния, завизжала бы. Последнее и предупредил Эдмондо, зажав ей ладонью рот, в то время как другая рука выхватила шпагу из ножен. Видя, что ее хотят убить, астурийка выпучила глаза, да как! Можно было подумать, пять поколений ее предков ходили в чалмах и рачьи глаза у нее в крови. Повернув только кисть, как если б в ней был кинжал, Эдмондо занес над Аргуэльо рукоять, украшенную солнцем в волнистых лучиках… для нее — солнышком смерти…
— Припечатаю до мозгов, — дворянин, он не мог поразить ее шпагой, не запятнав свою честь. — Попробуй пикнуть!
А если она уже… Смекнув, что смерть не неизбежна (это было так же ясно, как и то, что Испания — родина), да еще догадавшись по голосу, кого она приняла за грабителя, Аргуэльо придала своей физиономии непроницаемый вид. — Ступай к себе и постарайся оглохнуть, чтоб ничего не слышать… Стой, к ней сюда?
Аргуэльо кивнула, так кивают, воды в рот набравшие.
Эдмондо вошел в комнату и запер за собою дверь. Боявшаяся греха хозяйская дочь сидела на постели, она сняла верхнюю юбку и разулась.
— Так-так, Гуля Красные Башмачки сделалась уже Гулей Красные Лапки. Так-так, скоро будут и белые ноженьки здесь гули-гули-гули, вот только красные чулочки снимем.
Констанция смотрела и не понимала — «еще не понимала». Но эта-то невозмутимость и привела Эдмондо в неистовство. Если б она задрожала, если б затрепетала — голубка при виде орла черноокого. Но она не шелохнулась.
Эдмондо запустил в стенку шляпой, склонившись в глубоком — но и глубоко-насмешливом — поклоне. Затем отстегнул золотую пряжку, и роскошный темно-вишневый плащ сам соскользнул к его ногам. После этого, не сводя глаз с Констанции, аккуратно снял шпагу, бережно поднес ее к губам и повесил за кожаную перевязь на спинку стула.
— Что молчишь, рыбонька? Гангстер ближнего боя пришел, и не страшно? А знаешь ли, что я сейчас тебя проколю?
Всего лишь мгновение видел он Констанцию прежде, явившуюся ему среди шумного зала. Теперь он алчно ее разглядывал. Лицо Психеи, трепещущие крылышки носа — тонкого, с благородной горбинкой. Алые, чуть приоткрывшиеся губки, с которых, казалось, вот-вот слетит недоуменное pourquoi? Шейка без преувеличения белее воротника, теперь небось украшавшего немытую выю антрепренера Бараббаса. Ясный лоб, за которым не гнездилось ни одной грязной мысли, обрамляли локоны, широкою волной в этот час ниспадавшие на плечи и грудь. И огромные глаза… под удивленно вскинутыми бровями. Они выражали готовность простить ошибившегося дверью, они просто не допускали иного.
Их взоры скрестились без всякого звона. Был бы Эдмондо просто давно не доенным солдатом, нравственный мир Констанции не имел бы никакого значения: кто-то там ахнуть не успел, как на него медведь насел (и медведю решительно не важно, кто). Но Эдмондо шел к ней — ее бесчестить. На ее лице непонимание? Он грубо попрал приличие, чтоб «поняла». Теперь долго строить дурочку уже не удастся.
— А завизжишь… — и он подумал, чего ему бояться, коррехидорскому сынку — трактирных слуг?! — Визжи, только опозоришь себя. Я не вижу, думаешь: благородного сеньора повстречала, так и цену себе набиваешь? Сама всем водовозам давала на себе воду возить и всем погонщикам мулов давала себя погонять. Знаю таких святош — у меня для них специальная молитва припасена. Теперь тебе все понятно, Гуля Красные Башмачки да Синие Фонарики? — Он угрожающе потряс кулаком — сунут тебе такой под нос, мол, понюхай, чем пахнет. — Давай, что ж ты, труби в трубу, зови на помощь.
Собственно этого требовал от нее как Хаммураппьев кодекс, так и Моисеево законодательство: ежели не кричала, значит полюбовно отдалась и тут совсем иной разговор. А воинский устав Петра I руководствовался что ли не той же логикой? Жертва должна кричать и криком звать на помощь, дабы «скверные женщины не обвиняли честных людей в том, что насильствованы».
Почему же тогда не кричит испанка? Что есть изнасилование в Испании? Про Испанию известно, что это небо без единой птицы, вино без единой капли влаги, тевтонский Нотунг в мавританской шкуре и черный бархат советской ночи. Испанское правосознание архаично — это следует помнить всегда. Признавая, что изнасилование обозначает совокупление мужчины с женщиной без согласия последней, испанские альгуасилы, а до них мусульманские кади, отвергали возможность такового на практике: «Вопрос о том, может ли взрослая, находящаяся в полной памяти и способная к сопротивлению женщина быть изнасилована одним мужчиной, более или менее решительно отрицался старыми судебными медиками. Причем, по их мнению, если женщина даже осилена, то и тогда малейшим движением тела, особенно таза, она может воспрепятствовать акту совокупления. В общем такому взгляду нельзя отказать в справедливости…» Таково заключение авторитетной комиссии, созванной кортесами, уже когда от Сокодовера к Наваррским воротам тащилась конка — уныло, под дождиком.
Для испанских судов — где, вероятно, заседают раскаявшиеся дон-жуаны — момент насилия над личностью играет второстепенную роль и на первый план выдвигается момент посягательства на честь и целомудрие. Это толкает жертву на тактический союз с преступником, поскольку в противном случае и в глазах общества, и с точки зрения права она является обесчещенной. Абсурд. Недаром же римское право подводило изнасилование под понятие vis (насилие) и не предусматривало его в известном Lex Iulia de adulteriis, посвященном половым преступлениям. Смешно сказать, а ведь и поныне — когда уже ходит конка от Сокодовера к Нарвским воротам — изнасилование женщины, состоящей в замужестве, считается преступлением более тяжким, нежели то же самое, но совершенное «противу безмужней жены». Ну прямо как если б за воровство присуждали в зависимости от того: потерпевший — богач или бедняк.