Суббота навсегда
Шрифт:
У Таможенных ворот между тем сменилась третья стража: несколько корчете привычною скороговоркой оттарабанили «Бенедикции Доброго Мартина воинству» — каковое воинство, еще не вполне пробудившись, потягивалось с мучительным стоном (а поднявшие их уже спешили сами завалиться на освободившиеся места, кляня скорый рассвет). И в это самое время раздался голос хозяина «Севильянца» — который был, впрочем, родом из Гандуля:
— Прекрасные сеньоры, блистательные сеньоры — да хранит вас Пресвятая Заступница наша, денно и нощно обороняющая души христианские от козней дьявольских, — и в ответ последовало всеобщее «аминь» как «блистательных сеньоров», так и «прекрасных сеньор».
Речь хозяин держал из окна своей комнаты, увенчанный
Выдержав паузу, он продолжал:
— Солнце так не радовалось своему сотворению и не сияло от счастья на небесном своде, как просияла душа моя оттого, что вашим милостям было угодно прославить святую Констанцию здесь, вблизи этого бедного вертепа. Теперь же душа моя насытилась радостью и жаждет покоя — не меньше, чем его жаждут ваши ноги, бесперебойно молотившие по мостовой во славу Творца и Его присных и среди них той, чья крестница уже полночи как не может сомкнуть глаз у меня за стеной…
— Врет-то, — сказала Аргуэльо стоявшей рядом с ней другой служанке. — Гуля Красные Башмачки давно храпит, как Елеонская труба.
Та согласилась:
— Конечно. У нее что ни ночь, то почитанье святой Констанции. И чего они в ней находят?
— Сама знаешь чего, — сказала Аргуэльо.
Обе вздохнули.
— …А потому не лучше ли сейчас было бы воздать почести собственной кровати и собственной подушке. Когда ноги гудят громче, чем басы, и своим напевом заглушают пенье скрипок, истинный кабальеро говорит себе: «Баста, я нуждаюсь в сне. В подкрепляющем сне». Закрылись глаза, упала на грудь голова, руки повисли без сил. «Спать… спать… спать…» — твердят ваши члены. Ваши ресницы спутались, свинцом налились ваши ноги, ваши веки. Как вы завидуете тем, кто уже в своей постели, скорее… скорее последовать их примеру. Спите, испанцы… — хозяин выдержал паузу, повторив шепотом: — Испанцы… спите… — и закрыл ставни.
Музыканты разрывали себе челюсти зевотой, остальных поздний час и слова хозяина тоже вдруг сморили. И еще недавно полная огня, толпа сразу же разбрелась — кто куда. Улица Яковлевой Ноги вмиг опустела. Эдмондо сделал вид, что уходит вместе со всеми.
— Вы довольны? — спросил его импресарио Бараббас.
— Я-то что, святая Констанция — это главное, — отвечал Эдмондо. На это импресарио с улыбкой растворился во мраке ночи.
Эдмондо подождал не слишком долго, но и не слишком коротко. Он увидел, как на небосклоне зажглась утренняя звезда — и испугался: Люцифер подсматривает. Быстро преклонив колено перед статуей Пресвятой Девы в нише стены, за которою прятался, Эдмондо мелко, одною кистью руки перекрестился и поцеловал крестик. Сердце билось, как одержимый — о прутья клетки, глаза часто мигали, дыхание сделалось коротким и тяжелым. От любовных предвкушений сводило тело. В ушах голос Бараббаса повторял и повторял (говоря о воротнике): «Полагаю, он не белее той шейки, которую вы обретете взамен».
Страсть охватила Эдмондо.
Не в силах более ее сдерживать, он кинулся к «Севильянцу» и, помня, где, за каким окном (соседнее с хозяйским) волшебная шейка, запел — фальшиво, хрипло, пальцами стараясь подражать звуку кастаньет:
Я здесь, Констаньедо,
Я здесь под окном.
Объято Толедо
И мраком и сном.
— Не Костоеда, а Сердцееда — сам жалкий астуриец.
Эдмондо увидал Аргуэльо — прямо перед собою.
— Убью, прочь!
— Да не получишь ты от нее ничего. Пойдем лучше с горя ко мне, я — резвушка.
— Потаскушка ты, а не резвушка! — вскричал Эдмондо и в ярости такой сделал Аргуэльо типель-тапель, что баба с воем убежала в подворотню.
О сыновьях, чтущих своих матерей
Эдмондо ничего не сказал Алонсо про концерт в честь святой Констанции, а потерю обоих воротников свалил, как мы видели, на святых Кибелу и Нину. С тем большим основанием Алонсо мог считать его затею «достойной мавра». «Нет, Пресвятая Дева не одобрит своевольства в таких делах, хоть ты тысячу раз скажи „Аве Мария“. Разве что… — он поморщился и вздохнул, — закроет на это глаза». С такою мыслью Алонсо смотрел вслед другу (а тот исчез аки тать в нощи — раз не вышло иначе, приходилось овладевать сокровищем своей души при помощи отмычки).
В ожидании известий о том, как повела себя Пресвятая Дева, Алонсо окликнул Севильянца, стукнув по столу кулаком:
— Acconcia, patron… passa ac'a, manigoldo, venda la macarella, li pollastri e li maccaroni! — даром, что лучше был бы понят по-испански. Но Алонсо боготворил христианнейший язык своих предков и старался не осквернять его низкою темой. Равно как и низким собеседником — к каковым причислял всех трактирщиков от Бильбао до Малаги, держа их за отъявленных мошенников. Видать, тщетно внушал дон Хосе из Саламанки своему юному воспитаннику, что строка «Казалось, к ней не приставала грязь» относится не к св. Инезилье, а к испанской речи, которую св. Инезилья олицетворяет в поэме, носящей ее имя.
— Сеньор итальянец? — спросил хозяин, ставя на стол кушанье, так аппетитно дымившееся, словно Алонсо был самим сатаною, Севильянец же — одним из кулинаров с Плаца Майор.
Алонсо не ответил. Тогда хозяин повторил свой вопрос:
— Italiano?
— No, Ingles. Y t'u?
Севильянец в ужасе отпрянул и уже никаких вопросов больше не задавал.
Алонсо в задумчивости проглотил кусок.
Что такое Испания? Небо без птиц. Землетрясение облаков, что белыми руинами по синей спине валились в тартарары ненавистного моря. Сьерра, запылившая линию горизонта. Мумия виноградного сока на стенках немытого — нечем — с прошлого года стакана.
Это если пойти с физической карты. А если с козырной? Каменная нитка, вывязанная божественной спицей в «дворцов и соборов узор кружевной» — и масло мадридских холстов, еще свежайшее, хоть вешай под каждым «лизать воспрещается». А еще Испания — это черный бархат советской ночи да натуральный минор, нисходящий в подземелье, где на стенах пляшут отсветы пламени и с каждым шагом все звонче удары молота, кующего тевтонский Нотунг.[3]
Но любую карту бил, конечно, святой подвиг Инесы де Вильян — Кирилла и Мефодия нашей письменности. Когда б не страх впасть в ересь, Алонсо почитал бы Инезилью наравне с «Тою, Которой нет без Младенца». Недаром дон Хосе любил повторять: «Поэзия — вторая религия».
Отпрыск исконной испанской знати, Алонсо рос в полуразрушенном горном гнезде — родовом замке Лостадос — не помня отца и обожая мать. Мария Антония Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос даже называла его в шутку «Un petit OEdipe». После смерти супруга она откидывала траурную вуаль с лица только за трапезой. Эта сероглазая грандесса, по обычаю кантабриек, втыкавшая гребень продольно — «гребешком» — соединялась в представлении сына с образом прекрасной женщины-книжницы, которой Испания обязана была своим языком (разве не так же точно и он своим был обязан матушке). В парадной зале, а лучше сказать, в том, что от нее осталось, на самом видном месте висел портрет Альфонса Мудрого. Король-поэт воскурял фимиам мраморному изображению Инезильи де Вильян — той, которой нет без испанской письменности (выражаясь богословским языком, тогда как здравомыслящий человек сказал бы наоборот: «без которой нет испанской письменности», «без Которой нет Младенца»). Св. Инезилья прижимает к груди два свитка, на одном написано «Грамматика для Кастилии», на другом — «Poema del Cid».