Суббота навсегда
Шрифт:
— Filiae Herusalem, plorate super vos et super filios vertos.
Муж тряпичницы понял соль этого ответа и воскликнул:
— Друг мой, лиценциат Видриера (это имя сочинил для себя безумный), да вы, я вижу, скорее плут, чем сумасшедший!
— А мне это все равно, лишь бы я только дураком не был.
О себе Видриера говорил, что с тех пор, как он перестал быть существом из мяса, костей, слизи и прочих деликатесов для червей, а сделался из чистого стекла, душа его стала подвижна и мысль, гнездящаяся в ней, теперь куда как остра, в чем он предлагает убедиться окружающим, вступив с ним в прения по любому вопросу.
Говоря так, Видриера обнаруживал не только знакомство с мудростью древних, но и, вероятно, тайную наклонность к той прованской ереси, которую Его Святейшество Иннокентий III с превеликим усердием искоренял, да вот только, видно, все же до конца не преуспел, слава Тебе, Господи, ибо
По его словам, сам он всегда был Видриерой (в смысле недотрогой), еще до того, как им сделался (в смысле остекленел), последним же обязан первому. Произошло это так. С юности отвращение к «раю за власяными вратами» было у него столь велико, что всякое «забвение телом души» оканчивалось рвотой. Над ним потешались, подсылали к нему потаскух, чьи уловки, однако, оказывали на него действие, обратное ожидаемому. Когда бесстыжие оголяли перед ним груди, как на блюдечках поднося их, вытаращенные, на своих ладонях: отведай, мол, нашего молочка — он не утруждал себя даже церемониальным: «В доме батюшки моего и сливочки-то не едятся». Не больший успех имела и та, что поворачивалась к нему на манер сучки, закинув на спину все свои юбки (одна из фигур канкана): ей предлагалось «прикрыть свой смердящий рубец».
Думали испытать его содомией, специально водили его к содомиту
После этого содомит впал в непритворный ужас и принялся утверждать, что его игривое приветствие было неправильно истолковано и в действительности он большой охотник до женщин, а одной в порыве страсти даже вот зубами отхватил сосок — это было давно, но как реликвия и по сей день откусанный сосок хранится им в банке с формалином.
— Я изучал два года медицину в Саламанке и утверждаю: это сосок отрока, — сказал Видриера. — Видно, это вашей милости предстоит в скором времени приятная прогулка верхом, о которой давеча говорилось.
— О Боже, не губите меня, благородный юноша! — С такими словами и тысячей стонов в придачу
Вскоре из Сайяго в Толедо приехала одна распутница, которую даже видавшие виды сайягцы окрестили Бешеной Кобылкой. Помимо своего основного ремесла, она еще умела наводить порчу, морить крыс, готовить эликсир любви, по внутренностям покойников или по горсти земли угадывать будущее — короче, трудно даже сказать, что было ее основным ремеслом, а что только приработком. Весь Толедо перебывал у нее, не по одним, так по другим надобностям, и каждого она находила способ ублаготворить: кому открывала объятья, делая это с искусством тетуанских невольниц, кого натирала заговоренной бычьей кровью, чтобы стал он неуязвим для клинка, а некой девице трижды в течение одной недели восстанавливала невинность. Прежде, по словам девицы, чего только она ни перепробовала, а все как в анекдоте: «Слышь, а чё это на фугаске-то моей болтается?» — «Да то ж целка моя». — «А чё на ей штамп мясокомбинату?» Нынче же по сорок муравьеди брала за потерю того, чем, верно, отроду не обладала. Надо ли говорить, что если бы у герцога Алансонского дела шли так же, как у этой сайягской Бешеной Кобылки, мы бы давно взяли Антверпен.
И вот, прознав, что в Толедо живет человек, чье целомудрие может потягаться с ее распутством, Бешеная Кобылка во что бы то ни стало пожелала видеть этого Недотрогу. Видриере передали, что особа сия несколько лет прожила в Саламанке, и он явился к ней посмотреть, не знакомая ли. Та вскоре поняла, что в честном бою ей победы не видать.
— Бесноватый какой-то! — в сердцах вскричала она, когда не преуспела ни речами, полными кромешного бесстыдства, ни танцами — такими, что, по замечанию Видриеры, святому Иоанну Провозвестнику конец бы пришел, даже будь у него голов как у Лернейской Гидры.
— А вам, моя разлюбезная, чего хотелось услышать? — продолжал он. — «Пляши, пляши, а я за головами не постою?» Еще кого из нас двоих считать бесноватым? Это мне напоминает, как Пабло спрашивает у Рибейры: «Ну что, снизошла она к твоим просьбам и мольбам?» — «Увы, нет». — «А того верзилы, что третьего дня ей пел серенады?» — «Тоже нет». — «Ну и б…»
Улыбнулась паскудница, лицо прямо все расплылось. Но не шутке — как решил было Видриера, а тому, что в голову ей пришло: дать ему в толедском мембрильо приворотного зелья. Но увы! «На свете не существует ни трав, ни заговоров, ни слов, влияющих на свободу нашей воли, а потому все женщины, прибегающие к любовным напиткам и яствам, являются просто-напросто отравительницами» (Мигель де Сервантес «Лиценциат Видриера»).
В недобрый час съел Видриера этот мембрильо, ибо сейчас же стало ему сводить руки и ноги, как у больных родимчиком. Он провел, не приходя в сознание, несколько часов, по истечении которых стал как обалделый и, заикаясь, указал на того, кто его ему дал.
Альгуасил, услыхав о случившемся, немедленно отправился разыскивать злодейку. А та, видя, что дело плохо, скрылась в надежное место и никогда уже больше не появлялась.
Шесть месяцев пролежал Видриера в постели и за это время иссох и, как уже говорилось, стал не толще стеклянной трубочки, в каких продаются пряности. По всему было видно, что чувства у него расстроены, и хотя ему была оказана всяческая помощь, его вылечили только телесно, а не от повреждения разума: после выздоровления он остался все же сумасшедшим, воображая, что сделан из чистого стекла. «Стал из чистого стекла, потому что был чист как стеклышко», — твердил он.
Эдмондо и Алонсо
— Ну, будет уже смотреть-то.
— Нет, погоди, это интересно.
Первый, выражавший нетерпение, был молодой человек в темно-вишневом плаще на золотой пряжке, из-под которого виднелись коричневые бархатные штаны со шнуровкой, такой же полукафтан и светлые, из кордуана — особой кордовской выделки замши — ботфорты с прямоугольными носами; небольшая шляпа, украшенная длинным узким фазаньим пером, и воротник, наверное, в пять ярусов, не далее как вчера полученный от гофрировщицы, довершали этот роскошный наряд.
Второй кабальеро, проявивший, по его словам, интерес к происходящему, был одет, может быть, и не так дорого, но, пожалуй, с большим вкусом, что в сочетании с тонкими чертами лица и светлыми волосами (тогда как первый был смугл) обличало в нем уроженца севера. Впрочем, тончайшее брюссельское кружево его манжет и воротника вряд ли стоило дешевле пятидесяти португальских шкудос, и бедняком он отнюдь не выглядел.
Зрелище, в оценке которого они не сошлись, представляло собою не что иное как диспут, — или, верней, уже перебранку, в которую он перерос, — между сумасшедшим лиценциатом и вполне нормальным сакристаном из монастыря Непорочного Зачатия. Сакристан, по нуждам сестричества оказавшись на Сокодовере, теперь возвращался в святую обитель, сопровождаемый мальчишкой-носильщиком в непомерно больших ботинках и притом весьма плутоватым из себя.