Суббота навсегда
Шрифт:
Как раз в этот самый момент Видриера рассуждал о том, что если в монастыре Непорочного Зачатия время от времени монашки и будут зачинать, то исключительно от переизбытка благочестия.
— По сути это те же стигматы: они беременеют от одного имени святой обители.
— Что ты такое несешь, мошенник! — вскричал сакристан, всей душой радевший своим сестричкам во Христе.
— Чем вступать в споры с питомцем Саламанки, лучше бы ваше преподобие присматривал за своими вещами. Иначе этот юный бог воров, воплотившийся в носильщика, развоплотится быстрее, чем вашему преподобию…
Сакристан
Видриера же продолжал:
— На этом малом такие огромные башмаки, что между носком и пальцами может поместиться по мышонку — как бы ваш котяра не клюнул на них.
Сакристан схватился за кошель так, словно то был мяч, внезапно брошенный ему. Но видя, что и поклажа его на месте и кошелек цел, он решил не остаться в долгу.
— Кто судит по себе о других, тот усомнился в способности Творца к созданию разнообразных тварей и, следовательно, рискует навлечь на себя Божий гнев — что вам, сеньор лиценциат, если только вы не сеньор мошенник, кажется, удалось.
— Поосторожней на поворотах. Лучше судить по себе о других, чем по другим о себе, ибо это значит не пользоваться чужим мнением как своим, не выдавать чужие вкусы за свои и вообще не быть бараном в стаде. Иначе говоря, судить по себе о других не только возможно, но и должно. Косвенное указание на то же содержится и в речении святого Мигеля — клянусь его ногой! — которое высечено здесь, вкруг бассейна: «Сам не делай другим того, чего не желаешь, чтобы делали тебе». Да вот и знак в подтверждение моей правоты, Божий суд, можно сказать, совершился на наших глазах: где ваш малый?
Исчезновение носильщика с вещами, предназначавшимися для сестер из монастыря Непорочного Зачатия, произошло молниеносно, сакристан поначалу даже не понял, о чем речь.
— Караул! Горе! Приснодеву нечестивцы обмишурили! — завопил он, когда до него наконец дошло, что его ободрали как липку. — Да-да, — сокрушался он, — это же надо, такое кощунство! В лице нашей благочестивой конгрегации поруганию подверглась сама Матерь Божия. Владычица наша! Излей милость на кротких овечек своих и покарай злого волка, похитившего десять штук белья, шестнадцать пар теплых чулок, ночных срачиц дюжину и селемин лиорского порошка. Теперь все достанется хулителям Господа и их шлюхам.
— Уж это как пить дать, — отозвался Видриера.
— Что же мне делать? — проговорил убитым голосом сакристан — с которого пот лил так, что, стоял бы он на одной ноге, тогда его точно можно было бы принять за фонтан святого Мигеля. — Как же я взгляну в глаза матушке-игуменье?
— Лучше всего вашему преподобию пойти и объявить о краже через глашатая, — посоветовал Видриера.
— Да, пожалуй, это будет неплохо.
— Только смотрите, — крикнул ему вдогонку Видриера, — постарайтесь назвать точную сумму, в которую вам все эти чулочки обошлись, потому что если вы ошибетесь хоть на полушку, то в жизни не вернете своего добра, а в придачу еще лишитесь своего доброго имени.
— Не беспокойтесь, сумму эту я помню лучше, чем счет колокольного звона, а потому не ошибусь ни на йоту! — Это было последнее, что от него услышали.
— Теперь, любезный Алонсо, когда пьеса, сыгранная тебе на потеху, завершилась, быть может, двинем отсюда? Ей-Богу, по-моему, так нет большой радости в том, чтобы созерцать физиономию этой продувной бестии, этого Стекляшкина… — сказал кабальеро в темно-вишневом плаще, надетом поверх бархатного полукафтанья, своему спутнику, кабальеро в брюссельских кружевах.
— Ах, Эдмондо, ты положительно невозможен сегодня, — отвечал тот, кого назвали Алонсо. — Вокруг столько удивительного… И трогательного, и смешного, и жалкого.
— Поэт! Три золотых правила усвоил я в жизни. Никогда не давай себя растрогать: растроганный — это почти то же самое, что и тронутый, а таких девушки не любят. Затем никогда ни над кем не смейся: всегда найдется сеньор из полупочтенных с хорошим кистенем, который предложит тебе посмеяться вместе. И третье правило: никого не жалей. Жалость унизительна не только для тех, кого жалеют, — того, кто жалеет, она делает сострадательным болваном, которым разные ловчилы, вроде этого Диогена из пробирки, крутят и вертят как хотят.
— Так ты полагаешь, что Видриера…
— С обновою тебя! Ну, конечно. Он такой же сумасшедший, как и мы с тобой, лиценциатство приобрел на плавучих досках, а вообще историю его жизни прочесть по его спине легче, чем по ладони. Отец как-то при мне сказал об этом матушке.
— Ну, коррехидору Толедо это должно быть известно лучше других.
— И я так думаю, — самодовольно согласился кабальеро, о котором отныне мы знаем не только, что звать его Эдмондо, но и что он — Эдмондо де Кеведо-и-Вильегас, сын коррехидора Толедо, прославившегося, впрочем, и на других поприщах, в частности своими любовными похождениями. — Не сомневаюсь, что плут был в сговоре с мальчишкой, то-то он этому мудаку-причетнику всю холку перышками утыкал. Но, как говорит батюшка, петух не пойман — суп не сварен.
— Что ж, быть может, так оно и есть: петух не пойман — суп не сварен, — задумчиво сказал Алонсо де Лостадос, ибо такое имя носил второй из юношей. — А танец с бандерильями… да, это было похоже.
— Ну, пойдем уже, Матка Бозка Ченстоховска! — Эдмондо любил щегольнуть иностранным словцом. По-арабски ругаться — это было cool. Третьего же дня по пути из Компостеллы на постоялом дворе Севильянца заночевала большая группа польских паломников, с которыми Эдмондо сошелся весьма коротко. — Право, здесь не на что больше глазеть, дружище.
Дальше они шли погруженные в собственные мысли, время от времени раскланиваясь со встречными — при этом, как повелось с недавних пор среди молодых людей, держа левую руку на рукояти шпаги, а не грациозно взмахивая ею — тем выше, чем глубже был поклон; движение правой руки, однако, оставалось прежним: и размашистым и замысловатым разом — это называлось «подписью Веласкеса». Рукоятки шпаг были украшены: у Эдмондо — «ликом солнца» (с волнистыми лучами), у Алонсо — «совою Минервы».
Эдмондо покусывал ус и мрачнел, в черных глазах его вспыхивал огонь.