Суббота навсегда
Шрифт:
— Федор? Федор… это си минор… да, безусловно, си минор… такое налившееся красным… лопающийся, но и много-много черных запятых…
— Не иначе, как помидор в муравейнике.
Папа сегодня в ударе, узнаю прежнего папу.
— Папочка, спой, как, помнишь, ты пел, — прошу, и он, с мнимой натугой, жмурясь:
Стонет сизый голубочек… —
только вдруг закашлялся.
В графине кипяченая вода. Я наливаю.
— Достаточно, достаточно… — с глазами, налившимися кровью, шептал папа — Пете, бившему его, не переставая, кулаком по спине.
Прошло — и мы продолжили. Я смотрела на Петю. Папа ведь был в полной уверенности,
— Твоя очередь, да? Только чур, на букву «г» чтоб имен не было. Правильно я говорю, Варюсь?
— Правильно, — потупясь, тихо.
В прошлый раз ее Петечка так прыснул, когда я назвала Геннадия, что Варюша сразу отказалась играть дальше, сказав, что знает меня, и знает о моих чувствах к Гене, и пусть я другое имя назову, а трепать это она не позволит.
Соглашаюсь.
— Хорошо, буквы «г» не будет.
Проходит минута, они мне «стоп».
— Имя «Петя».
— Какое совпадение, — замечает мама. — Наверное надо было договориться, чтоб без имен присутствующих.
— Мы уже договорились, чтоб без буквы «г». Петя… — повторяю я как бы в раздумье. — Это… значит… пожалуй, вот что: кричит «Варюсь! Варюсь!» — а само так и остается всмятку.
На миг все лишились дара речи. Но у меня и впрямь это имя рождало такую фантазию — с тех пор, как у Пети обнаружилось одно врожденное уродство: для устранения его требовалось хирургическое вмешательство. Пришел к нам один господин в енотах со своим ассистентом, и сделали они Петю гусаром.
— Ты… ты… — Варя не находила слов, только побелела в своей бессловесной ярости. Вот тогда-то я ей и сказала:
— Люби детей, но своих.
Мама закрыла лицо руками. Папа еще раньше бежал с поля брани, вернее, от зрелища усекновения главы, ужаснувшись сей новой Саломее. У себя в кабинете средь тетрадок и сочинений Толстого оплачет он свою пропащую дочь. Но, может, все же о другом, рыжая твоя бородушка, рыдал ты, запершись в четырех стенах? Выдали тебя подчеркнутые красным карандашом места в «Крейцеровой сонате». А еще больше — то, как неистово пытался ты потом это стереть, но багровые рубцы сохранились под строкой навсегда. Я видела все. И все поняла.
Maintenant ou jamais. Идол должен быть сброшен с пьедестала. Этот их Петя — самый настоящий идол. Папа уже глядит на меня их глазами. «Но одно, — обращаюсь я к ним мысленно, — знайте одно: чтоб вернуть родному отцу зрение, я готова на все. Я за ценой не постою. Чтоб открылись вещие зеницы… Ангел, исцеляющий Товия — это буду я. Что я говорю — ангел… Дьяволица! Белая дьяволица! Ах, ради этого я даже согласна обездолить себя в горнем мире».
Дожидаясь, пока все заснут, я многое передумала. Вспоминала Ялту: орошаемый солеными брызгами мол, Паника, плененного на симферопольском вокзале… А вот Павловск, пьяный от сирени, и мы, три грации, сбиваем зонтиками головки одуванчиков. После происшедшего с Атей Манечке и со мной запретили водиться — дули на холодное. Селим-паша… Он ведь не был добряк, почему же он не казнит Бельмонта, отпускает с ним Констанцию? Этого я никогда не могла понять. Вспомнилось и одно из моих первых стихотворений — «Казненный пленник»:
Его мы привязали
К березе во дворе
И весело сказали:
Наплачешься во тьме.
Смешно. Они говорят: я какие-то питаю к Гене чувства. О, если б я только захотела! Я б могла разрубить то, что его к ней привязывало, одним-единственным ударом — ударом его шашки. Я еще посмотрю, не сделаю ли я это. Только прежде другое, заветное: чтоб спала пелена с папиных глаз… Чу! Кажется, уснули.
Свои немногочисленные украшения мама, не полагаясь на прислугу, хранила не в спальне, а в небольшом тайничке в пианино. Оттуда я и взяла ее сережки с розочкой. От манипуляций, которые недавно производились с бесчувственным Петей, у нас осталась капелька мертвой воды. Настала моя очередь превратиться в хирурга. Это оказалось куда как просто, во всяком случае, легче, чем я думала. Петя спал как убитый. Быть хирургом не такое уж великое дело. Меня подвело другое. Не следовало вдевать серег — только проколоть уши. Серьги лучше было б спрятать. Как прячут украденую вещь. Ведь когда маму в этом заподозрили, та девочка — она-то спрятала. Уликою явились дырки в ушах, сережки потом уже отыскались. Оттого и воровка, а не шалунья.
Как было, когда его нашли в серьгах — не знаю. Но представляю себе эту картину: Петя визжит точно укушенный, а в ушах смеются да блестят золотые сережки. И бедлам. С кем-то истерика, бегут с водой. Еще бы! Ночью черт приходил, такую шутку с Петей сыграл.
Давно я так не спала — как в то утро. Обыкновенно мысли, мысли… много я ночек промаялась. А тут вся прямо погрузилась в какой-то золотой сон. И снилась мне река: быстроходные струги, зеленые берега, вдоль берегов лебеди, а у одного даже в маленьких ушках сережки. И трубят прекрасные трубы. Свет — нездешний. Одна из лодок подплывает прямо ко мне: я лежу, все вижу, но не могу ни шевельнуться, ни сказать ничего. Тогда из лодки выходит мой спаситель и протягивает мне свою руку. «Встань, — он называет меня первой буквой моего имени, мой могучий избавитель, а я его тоже — первой буквой его имени, потому что имен открывать нельзя. — Встань и иди, — и многократное эхо: „Иди… иди… иди…“ Когда же я встала: — Ступай вон в тот дальний лес, прожившая полжизни, оттуда выведет тебя моя рука, станешь мне супругою, только не дерзай узнать мое имя…»
Я еще пребывала во власти этого дивного сна, но уже одновременно слышала Варин голос, который прорастал все гуще и гуще сквозь волшебную грезу:
— Она его изувечит, она же больная!
Я ничего не знала.
— Как? Что с Петей? Какой ужас! Нет-нет, я знаю лишь, что мне приснился сон…
И ручаюсь, что мой бесхитростный рассказ трогал сердца моих судей. А был надо мной учинен по всей форме суд, только вместо мантий на судьях были белые халаты.
— И вы утверждаете, что в эту ночь вам снился рыцарь, лебеди, а больше ничего не помните? — обращался ко мне восседавший за судейским столом.
— Нет, я помню все хорошо: реку, быстроходные ладьи, зеленые луга и прекрасные трубы… Где прекрасные трубы трубят, там мой дом, — я мечтательно вздыхала, — под зеленым холмом, мой дом…
— А вы не помните, как попал к вам пузырек с эфиром? Он стоял возле вашей кровати.
— Пузырек с эфиром? Мертвая вода?
Что можно было на это сказать? Я повторяла и повторяла мой сон: придет могучий избавитель и наречет меня супругой. Я обопрусь о его руку, и он выведет меня из темного лесу.
Она держала меня под руку, и мы возвращались по Колхозной назад к дому (там мой дом… под зеленым холмом). Там моя комнатка. Стоит ли удивляться, что кино прошло мимо нас. Американское, музыкальное. Наваристые краски, карменситок пара: одна с волосами цвета льна, другая — цвета воронова крыла. А посередке Марио Ланца торжествующим вращеньем белков и сверканьем нижнего ряда зубов — в отраженье восторгов первого ряда партера — сопровождает какую-нибудь ноту, взятую и долго удерживаемую на невероятной высоте (так цирковые силачи изображают крайнюю степень затрачиваемых ими усилий). Но мимо, мимо, в репертуаре Ланца не было опер про рыцаря с лебединым станом.