Судьба по-русски
Шрифт:
Прочел я сценарий, который не дал мне ничего нового, отличного от романа Шишкова, лишь укрепил мое собственное представление об образе. Меня одолевали сомнения: каким видит режиссер образ Пугачева? Ведь если он поначалу пригласил Владимира Высоцкого, то, следовательно, видел совпадение его психофизических данных с Пугачевым! А что мне делать — играть «под Высоцкого»? Но какая между нами связь? Мы ведь совершенно разные и по возрасту, и по росту, и по голосу, вообще разные по типажности… Если режиссер пошел на то, чтобы пригласить на роль актера, полностью непохожего
И я решил — мне нужна проба, несмотря на то что меня пригласили сниматься без нее. Она необходима, чтобы показать режиссеру «моего» Пугачева, мое видение образа. Тогда по крайней мере, все станет на свои места: режиссер или примет, или отвергнет то, что предлагаю я. Да и купит он тогда не «кота в мешке». Кроме того, мне хотелось и самому увидеть себя на экране — увидеть и решить о себе: или «да», или «нет». Понравлюсь себе в роли Емельяна — сыграю; если проба меня не удовлетворит — простите, играть не буду…
Мою фантазию уже питали знания, почерпнутые из пушкинских «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки», из шишковского романа, из описаний моего героя в сценарии Володарского, из других доступных мне документов. Они подхлестывали мою интуицию, требовали выхода — должен быть «мой» Емельян, моя версия.
И вот проба. Сижу в гримерной. Перед зеркалом — две фотографии с сохранившихся портретов Пугачева… Два бородача, несхожие друг с другом. Своеобразие характера этого человека ни на одном из портретов не просматривается — какие-то безликие лики (простите за каламбур). Да и можно ли доверять богомазам-любителям того времени? Ближе моему представлению о Пугачеве были иллюстрации к роману Шишкова, сделанные художником Пинкисевичем. Но ведь он писал портреты Емельяна, следуя лишь за своим воображением…
В зеркале я видел, как клочок за клочком накладывает гример волосы на мое лицо. Мне было приятно сознавать, что Матвеев из рамки зеркала все вытеснялся и вытеснялся, а Пугачев (такой, каким он мне, признаюсь, уже начинал нравиться) все больше и больше заполнял зеркальное пространство. Какое это сладостное чувство — видеть, хоть и небольшой, но шаг к воплощению замысла!..
Гример заметил, как мое тело в кресле напряглось, напружинилось и весь я приосанился — мне уже хотелось встать, пройтись этаким казаком-молодцем…
— Побей меня Бог, Пугачев такой и был! — восторгаясь своей работой, сказал гример. — Таким и идите на съемку!
Я не удержался, чтобы не поддеть его.
— Вы всем претендентам на эту роль такое говорили? — спросил я, надеясь услышать: «Что вы, что вы! Только вам…»
Гример в ответ рассмеялся, как мальчишка, которого поймали за руку… Конечно же, он испортил мне настроение своим лукавством. Господи, как часто и по любому поводу, вскользь, как бы невзначай, актеру делают больно…
Я пошел по многочисленным мосфильмовским коридорам к павильону, на святое для артистов место — на съемочную площадку, на встречу с режиссером. Шел и думал: вот она, доля актера: всегда, каждый раз надо доказывать право на труд. Сколько бы тебе ни было лет — двадцать или семьдесят… Какими бы ты ни был отмечен наградами, увешан медалями, какими бы званиями — заслуженного или народного — ни украшалось твое имя, ты обязан сегодня, сейчас подтвердить свою состоятельность.
Вот скажет режиссер: «Не то», «Не так», «Не вижу», и… И ты — никто. Сколько унизительного таит в себе актерская профессия, какая зависимость от обстоятельств. То ли дело — композитор, писатель, художник. Если твоя душа переполнилась жаждой творчества — бери бумагу или холст и твори: растворяйся, выявляйся…
Салтыков сидел в кресле, за аппаратом, суров и, как мне показалось, неприступен. Оператор Игорь Черных забегал вокруг меня: то приседал, то на цыпочки вставал, наклонялся то влево, то вправо — выискивал выразительный ракурс.
Художник по костюмам Татьяна Чапаева стояла ни жива ни мертва — ждала разноса шефа: костюм-то для меня переделывался наспех — достался от низкорослых претендентов…
Молчание… противное молчание… Чувствую, что в такой атмосфере не выдержу — взорвусь, наговорю дерзостей. Меня раздражал костюм, случайный, не по моему размеру, вся амуниция, все вещи, за которые я не знаю, как браться… Все — не мое! Из-за этого я не могу представить Пугачева таким, каким вижу, потому что мне неуютно в чуждом мне антураже, в напряженной атмосфере, которая сложилась в киногруппе…
— Алексей Александрович, — начал я как можно сдержаннее, — я живу сейчас только Пугачевым. Все, что было в группе до меня, мне неинтересно. Ваших внутренних проблем между собой я знать не желаю, вникать в ваши интриги не собираюсь. Я настоял на этой пробе для того, чтобы предложить вам свое понимание образа. Свое! Принципиальным считаю — писать образ акварельными красками не годится. Я вижу сочные, жирные, масляные краски. Чувства — неуемные, даже буйные…
— По-театральному, что ли? — спросил режиссер, еще никак не теплея.
— Хороший театр никогда не вредил кинематографу, а вот плохое кино уже подпортило театр, — возразил я, пока не выражая протеста против довольно частых упреков в театральности в моих режиссерских и актерских работах. — Искренность на экране не может быть театральной, — тут я закончил теоретизировать и попросил: — Разумеется, сейчас в пробе я попытаюсь представить лишь эскиз, мое намерение, мои ощущения образа. И только. Будет совпадать с вашим замыслом — берите, нет — до свидания. Обиды не должно быть ни с вашей, ни с моей стороны…
…После пробной съемки Алексей Александрович потеплел: его лицо чуть-чуть засветилось, изредка даже улыбка появлялась, хотя он тщательно пытался ее скрывать.
— Танечка, — обратился он к художнице, которую до сего момента «в упор не видел». — Срочно надо шить костюмы по росту Евгения Семеновича. — И ко мне: — Доволен собой?
— Нет, — без рисовки ответил я: сам понимал, что кое-где явно переигрывал, пережимал.
— А я — да, — сказал Салтыков просто. — Емелька, правда, пока еще сам по себе, а ты сам по себе. Сближайтесь…