Сумерки
Шрифт:
— Не раздумывай, не ломай головы, рыцарь, и не спеши, — услышал он вдруг позади себя скрипучий старушечий голос Горпины. — Не торопись и ступай в хату, не то опять ухватят тебя некошные.
— Здравствуйте, бабуся! — с улыбкой приветствовал её Андрийко. — Не бойтесь за меня! Я совсем здоров! И следа не осталось от поганой болезни.
Старуха подошла, опираясь на клюку, костлявыми заскорузлыми пальцами подняла ему веки и внимательно посмотрела в глаза.
— А голова и спина не болят? — спросила она.
— Нисколечко!
Среди бесчисленных морщинок, покрывавших всё лицо старухи, на лбу обрисовалось несколько глубоких борозд, а маленькие выцветшие глаза уставились куда—
— Худо, очень худо, — прошептала она. — Коли на то пошло, у тебя, рыцарь, никакой лихоманки и не было, это она навела порчу, та, там! — И указала на Офкин терем.
— Как же это? — сурово спросил Андрийко. — Неужто молодая, красивая женщина может навести порчу? Не болтайте, бабуся, вздор! Вы её просто не любите, потому так говорите.
Старуха покачала головой.
— Не люблю, говоришь? Неправда! Я ненавижу её, собственными руками задушила бы, как слепого котёнка, и бросила бы в бездонный омут Чёртова болота… Вот это правда!
— За что же вы её ненавидите? — невольно заинтересовавшись, спросил Андрийко. — Она ведь хороша, как весна, видать, добрая, держит вас в имении, хоть и знает, что вы её не очень того… Добра, как ангел. Встречался я с ней в другом месте, там она была злая-презлая и хитрая, а тут…
— Верно, сынок, — перебила его старуха. — Уста её источают мёд, в руках золото, а в сердце… Гей, был ли ты когда-нибудь в Полесье зимним вечером в канун рождества? На небе висит месяц и осыпает серебром весь мир. Мороз сковал топи и болота в ровненькую скатерть, снежок нежным пушком и кружевами украсил ветви деревьев, прутики лозы и ольшины, стебельки камыша, рогозы и тростника, и всё искрится, точно жемчуг, самоцветы-алмазы. Серебристая пелена покрывает всё, и не слыхать ни шороха, ни звука, ни голоса. Всё дремлет, спит, всё оцепенело, замерло, и только над Чертовым болотом, что никогда не замерзает, стоит туман. Он поднимается высоко-высоко, его гребень купается в лунном свете, точно лик ангела, который идёт усыплять всё, что осмелилось не поддаться очарованию ночи. И ангел кладёт руку на чело путника, обнимает рукой сироту, которого прогнали из родного дома бессердечные люди, и все они засыпают среди белых наваждений смерти, а его ангельская доброта — холод, безразличие, улыбка умершей печальницы. Вот такой холод, сынок, такая ласковая улыбка живёт в сердце Офки.
Говоря это, старуха смотрела вдаль, а её поднятая костлявая рука словно хотела показать Андрию, как ангел смерти идёт по оцепеневшему от стужи Полесью. Молча слушал юноша старуху, словно видел в самом деле то, о чём она вещала. Но её речи не убеждали его. То, что рассказывал ему об Офке Сташко и что видел он в Луцке, говорило о другом.
— Не так это, бабушка, на самом деле, — заметил он с неудовольствием. — Если бы Офка была таким холодным ангелом, не привязала бы она к себе старосту!
— Может быть, — сказала старуха, — её тело в постели и бывает иным, но не тебе меня учить распознавать людей! Тысячи повидала я за свою жизнь, ведь я не веки-вечные торчала в Незвище… Однако такой женщины, как Офка, не видела и не встречала ни в Литве, ни на Подолии, ни на Волыни. В ней нет того, что должно быть в женщине, нет благородства чувств, уважения к божеским и людским делам, зато полно честолюбия, жажды богатства, власти, силы, мести и, пожалуй, любовных утех, пылких объятий и неги. Жена — мужу друг, она держит ключи от всего, что украшает жизнь, она вожатый мужа по свету, а не наоборот! Так есть, так было н так будет, пока стоят на наших церквах кресты. И хотя на первый взгляд сдаётся, что всё решает муж, на деле каждое его решение, слово, каждая мысль вырастают,
— Я знаю! — бросил Андрийко.
— Коли знаешь, хорошо, тогда поймёшь, что я хочу сказать. Она оплела Грицька своей змеиной красотой, довела до того, что ему, как вору, приходится пробираться украдкой в свою вотчину. Люди указывают на него перстом, называют предателем родины, веры, народа, смеются над польскими гербами, намалёванными на его щите, и глумятся над стариком, который взял молодую жену. Но не в этом ещё беда, беда в том, что все его поступки, замыслы, начинания совсем не те, что прежде. Словно кто-то выполол из его души розы и лилии и посеял полынь. За это я ненавижу её, потому что я… — тут старуха ударила себя кулаком в высохшую грудь, — потому что я вскормила его своей грудью, из неё всосал он любовь ко всему, на что теперь наплевал.
— Она на чужбине, среди чужих людей из другого мира, потому и не понимает того, что мы любим и ценим, — ответил юноша.
— Гей! Хоть бы кто-нибудь взял бы её от нас и увёл в тартарары, чтобы вернулась она туда, откуда приходит к нам ангел смерти…
— Чур, чур меня, чур! — воскликнул Андрийко, со страхом поглядев на старуху, которая, вытянув вперёд руки, отступала в сторону небольшой хатки, стоявшей у самого болота.
Старостиха приветствовала Андрия, сидя на крыльце терема. Её прекрасное лицо было печально и задумчиво, вокруг губ залегла морщинка горечи. Юноша сделал глубокий поклон, которому его когда-то обучал Сташко, а она ответила ему едва заметным кивком головы и указала на стоявшую напротив небольшую скамейку. Усевшись, молодой Юрша устремил свой взор на женщину, красоту которой ярко оттеняла покрасневшая листва дикого винограда и золотистого хмеля.
— Вижу, что ваше здоровье, рыцарь, значительно поправилось, — начала она своим обычным холодным тоном.
— Да, пани, благодаря милости божьей и вашей помощи. Потому после утренней молитвы только вам я обязан бить челом и помнить вас добром всю жизнь. Своим зельем вы спасли моё тело, а присутствием спасаете заблудшую душу от гибели.
Из-под опущенных век на красивое лицо юноши упал взгляд чёрных глаз, загадочный, как и сама женщина.
— Однажды, — сказала она, — эти самые уста уже обещали рыцарскую службу, но сердце позабыло о том, что они говорили, прежде чем потемнел подаренный мною шарф.
Из глубокого выреза золотисто-жёлтой корсетки он увидел кармазиновый шарф, тот самый, который некогда поднял князь Олександр. Офка посмотрела юноше прямо в глаза. Он чуть побледнел, но не дал сбить себя с толку.
— Вы забыли, досточтимая пани, что Сташко изодрал свой шарф в клочья, потому этот и должен был послужить знаком князю Носу. Не моя в том вина, что вы, уезжая с князем, забрали с собой и шарф.
Лицо старостихи заиграло румянцем.
— Достойный ответ! — сказала она, улыбаясь. — Только я просила об этом не вас, а Сташка, не зная, что он…
— Не зная?.. — спросил Андрийко.
— Да! Живя среди челяди, не думаешь, что они тоже люди из крови и мяса, молодые, пылкие…
— При вас, пани, была не только челядь!
— Ох!., вы…
На щеках Офки зацвели розы. Она отвернула хорошенькую головку в сторону и следила из-под длинных ресниц за каждым движением Андрия.
— Вы знаете, что рыцарская служба и любовь не одно и то же!
Андрийко склонил голову.
— О, конечно, знаю. Недаром люди говорят, что вы красивы, добры, как ангел, по не тот, что купается в сиянии вечного света, а холодный, как лёд, как ангел смерти.