Сумерки
Шрифт:
На зимнего Миколу приехали наконец, в Юршевку гости — Михайло Юрша и молодой Горностай.
Грицько рассказал воеводе всё, что знал, и; тут только старый Юрша понял, почему его племянник так внезапно всё бросил.
— Это душа в нём зачерствела от горя и сомнений, — сказал Юрша, — но он молодой, всё пройдёт! — и всячески старался расшевелить племянника, рассказывая ему о войне шляхты с орденом, и Свидригайла с Кейстутовичем, о зверствах Сигизмунда в Литве и о покушениях на его жизнь. Наконец показал похвальную грамоту великого князя за расправу над бунтовщиками князьями Глинскими и наказ стоять на страже южных границ Киевского княжества, воеводой которого он назначался.
— Отвечай, парень, дяде! Я ведь не стене говорю!
Андрийко встрепенулся, словно пробудился от сна.
— Простите, дядя, — сказал он, — но всё это суета! На неё и отвечать не стоит.
— Суета? Что ещё за суета? Это жизнь, а ты живой, чёрт возьми! — возмутился воевода. — Неделю сижу в Юршевке, а ты хоть бы слово вымолвил.
Лицо Андрийки помертвело.
— Суета, — прошептал он, — суета. Не живой я человек, да и не жил никогда, нет! То, что вы называете жизнью, заблуждение, ложь, суета!
Воеводе надоело разговаривать с полоумным, и он принялся за хозяйство: судил, рядил, глядел за очерёдностью ратной службы, выслеживал татар либо уезжал в Киев. И тогда в усадьбе с Андрием оставался Горностай.
Безразличие товарища огорчало Горностая ещё больше, чем воеводу, который хоть и любил племянника, как собственного сына, но не был ему близким другом, а подлинный друг скорей найдёт дорогу к сердцу друга, чем отец к сердцу сына. Наблюдая, как воевода всячески старается не напоминать Андрию о прошлом, Горностай заметил, что его друг приходит в себя тогда, когда речь заходит об Офке. И вот однажды, сидя с ним наедине у очага, Горностай заговорил об осаде Луцка, о рыцарских игрищах, о князе Олександре и Офке. Лицо молодого Юрши оживилось, он начал дополнять воспоминания, и сам не заметил, как разговорился; глаза загорелись былым огнём, бледное лицо покрылось румянцем, и он даже выпил чарку мёда. В следующий вечер, когда люди ушли на покой, сам заговорил о Незвище.
— Наша любовь, — утверждал он, — была последним звеном, соединявшим меня с жизнью. И хотя так блестяще мной начатый путь оборвался, а великое, святое дело восстановления державы Святого Владимира превратилось в обычную крамолу, всё-таки Офка указала мне ещё одну цель в жизни: счастье! Боже! Как рачительно берегла она его, как старательно отдаляла от меня всё, что могло помешать нашей радости! Чувствовала, видимо, что этот цветок, как и прочие, скоро завянет…
В глазах Андрия заблестели слёзы.
— Не говори так, Андрийко, — замечал Горностай, — конечно, Офка была тем звеном, но так уж у неё на роду написано… И, может, оно и лучше, что так получилось!
— Как? — с угрозой в голосе прохрипел Андрийко.
— Да ведь она родила ребёночка, и тем самым искупила свои грехи, всю мерзость, что на ней лежала. А грехов хватало! Не могла она остаться в памяти людей чистой и светлой как ангел… Все смотрели бы на неё, как на гулящую девку, и даже я, твой друг, видел бы в ней вторую Грету. А ребёночек? Его прокляли бы на Руси, показывали бы пальцами на байстрюка, потому что ни один поп не повенчал бы тебя с женой живого Кердеевича. Разве что приютили бы вас троих, как перевертней в Польше, да и то после смерти старосты, с которым нельзя не считаться. Только о мёртвых не говорят худого!
Андрийко встал с лежанки и принялся медленно прохаживаться по светлице. Потом остановился у очага.
— Ты прав, Данилко! — сказал он, впервые называя Горностая по имени. — Я ещё никогда так не смотрел на своё загубленное будущее.
— То будущее,
— Да, но вижу теперь, и тем глубже вонзается в сердце шип… Молодому человеку необходима какая-то цель. Без неё жить невозможно. А для чего жить, если всё распалось в руках? Разве что уйду в монастырь отмаливать Офкины грехи…
— Не подливай воды в Днепр, Андрий! Сам знаешь и веришь, что она святая. Ведь ты ей молишься, чтобы она просила бога дать тебе счастье!
Вторично поглядел Андрийко на друга с удивлением.
— Да! — продолжал тот. — Поставь высоко-высоко в душе слёзный памятник Офке, рядом с памятником отца. Пусть будут они твоими заступниками, а ты живой человек и живи по-человечески. Сам говоришь, что покойница целью жизни ставила счастье. Ищи же его, это счастье! Что его не было в Незвище, доказала тебе смерть. на земле не одни лишь увядшие цветы! Каждой весной из-под снега вырастают свежие…
Эта беседа переломила болезнь молодого человека. С того времени Андрийко словно переменился. Поначалу просто бродил по лесу, потом брал уже с собою лук и целыми днями охотился. Горностай нередко составлял ему компанию и каждый раз наталкивал его на новые мысли и придумывал новые развлечения.
Однако самую интересную забаву придумал Коструба, раздобыв у какого-то мужика ручного годовалого медведя. Необычайно сообразительный зверь жил в вечной войне с дворовыми собаками, от которых оборонялся дубиной. И вот однажды, когда любимица Андрия, Белка, ощенилась, медвежонок, улучив момент, схватил щенят вместе с охапкой сена, на котором они спали, и положил их среди голых прутьев на вербу, которая росла у частокола, а сам уселся рядом, следя за тем, чтобы они не упали. Собаки просто захлёбывались от лая, а Белка жалобно выла, садилась на задние лапы и «служила». Все усилия собак согнать медведя с вербы были тщетны, наконец они разбежались, и под деревом осталась лишь Белка. Она тихо скулила, словно молила у медведя прощения и обещала вечный мир. Спустя какое-то время Мишка, что-то ворча себе под нос, схватил щенков и положил их на прежнее место. С того времени война между ним и собаками прекратилась. Глядя на эту сцену, Андрийко впервые засмеялся.
Прибыв в начале весны из долгого путешествия с вестями о победе Свидригайла и его союзников, воевода очень обрадовался, увидев, что племянник стал живым и энергичным.
— Добро! — сказал он. — Наконец протрезвился; теперь всё пойдёт по-иному.
И в самом деле. В мае 1433 года все трое поехали за добром покойного боярина Василя Юрши в Руду.
— Не гоже мне, Андрийко, с тобою наедине разговаривать, не гоже и гулять в саду! — говорила Мартуся, серьёзно покачивая головой, увенчанной чёрными, как вороново крыло, волосами. — Не гоже и говорить «ты», потому что ты рыцарь с поясом и шпорами, а я уже девушка-боярышня.
— Это тебе, наверно, няня наговорила, — догадался Андрийко и засмеялся.
Маруся спокойно подтвердила его догадку, однако оба продолжали путь. Майское солнце заливало потоками света и тепла цветущий сад; пьянящие запахи неслись отовсюду; на ветвях заливались-щебетали птицы. Тянуло свежестью. Оба они шли по той же дорожке, как и тогда, весной 1430 года. Но теперь Юрше каждый дал бы лет двадцать пять, двадцать шесть, Мартуся же расцвела, стала красавицей и невольно привлекала взоры.
— Ты помнишь, Мартуся, — начал немного погодя Андрийко, — как ты мне, как раз на этом месте, рассказывала сказку про Змия Горыныча.