Сумерки
Шрифт:
Темнело. Умолкли вороны, угомонился ветер, перестал и дождь.
И только время от времени с ветвей берёз падали одинокие капли на размокшую землю, на белый крест и на склонённую седую голову, да слетал бледно-жёлтый листок, словно последнее «прости» умирающей природы, живого с мёртвым…
Но вот чья-то рука легла на плечо сидящего. Тот лениво поднял голову и равнодушно посмотрел на склонившуюся над ним старуху.
— Не горюй, Грицю! — сказала она тихим голосом. — Не убивайся! Ты не знаешь, что весь прошлый год покойница с приезжим…
Рука Кердеевича схватила старуху за плечо с такой силой, что та, охнув, пошатнулась.
— Молчи! Разве я спрашиваю
Его голос, поначалу резкий и громкий, слабел, становился тише и мягче.
— Знаю, — повторил он снова, — но и ты знаешь… мне не нужна была её верность… она ведь не любила меня… мне нужна была она сама, её глаза, лицо, тело, голос… Ах! Ты не понимаешь меня, Горпина! Офка — не женщина, она… божество!
— Во имя отца и сына и святого духа! — пролепетала старуха и перекрестилась. — Святотатствуешь, Грицько!
— Нет, Горпина, это неправда! Для меня на свете были две святыни: бог на небе и она на земле. Бог втоптал мою святыню в полесскую грязь, втопчу его и я…
— Грицько! — закричала старуха, торопливо осеняя его крёстным знамением. — Чур, чур-чура, чур тебя! Пропадай, коли хочешь, вместе со мной, Незвищем и этим Бучадским, который ждёт тебя в усадьбе, но не накличь божьего проклятья на невинного ребёнка!
Платок старухи сдвинулся, седые космы над хмурым лбом разметались, в широко раскрытых, запавших глазах появился ужас. А в могучее тело седого старца, казалось, вселился юноша. Он вскочил с колоды и схватил старуху за плечо. Его дыхание вырывалось со свистом, голос срывался.
— Ребёнок, говоришь? Был ребёнок? Где он, где, где? Говори, не то разорву на части, и вороны твоих старых костей не соберут. Где он?
— Ах, да это не твой ребёнок, Грицько, — промолвила, вздыхая, старуха, — я ведь не знала, что ты с ним сделаешь, потому и сказала, что помер… Это мальчик, сынок, он в хате!
— И ты хорошо сделала, Горпина, — обрадованно воскликнул Кердеевич, — это мои ребёнок, ведь и Офка моя, а не его жена. Господи! Прости незрячему грешнику!
Он ударил себя кулаком в грудь и быстро, точно юноша, побежал в усадьбу. За ним, постанывая и тяжело дыша, засеменила Горпина. Когда Кердеевич вошёл в усадьбу, челядь, переправившая его с того берега Припяти, просто ахнула. Лицо старосты пылало румянцем, глаза блестели чудным огнём, руки дрожали…
— Гей! Либо великая радость входит вместе с паном под эту крышу, либо нынче прольётся чья-то кровь! — заметил вполголоса Герасим, старый слуга Кердеевича.
Староста вбежал в столовую. Ему навстречу поднялись со скамьи двое мужчин: всем известная «тень» Кердеевича — Михайло Бучадский и… патер Анзельмус, который вот уже целый год слонялся при старосте, выполняя обязанности писаря и посредника. Оба сидели за чарами.
— Ну вот, ясновельможный пан, вы и вернулись! — воскликнул Бучадский. — Само собой, великое горе вас постигло, а с вами и нас. — Тут он утёр рукавом вспотевшее лицо. — А всё-таки живой…
— Где ребёнок? — рявкнул Кердеевич, не обращая на них никакого внимания.
Бучадский умолк и незаметно подтолкнул патера. Тот кивнул головой и принялся рыться в неизменно висевшей на плече торбе, а Бучадский с широко распростёртыми руками полез обнимать Кердеевича.
— Значит, есть ребёночек! — расплылся он в улыбке. И его жирные щёки залоснились. — Покойница всё-таки оставила о себе память… Ого! Тогда, значит, у нашего Грицька половина печали убавилась. Туг и патер под рукой, значит, договоримся с каштеляиом и окрестим, тут же и окрестим…
За дверями внутренних покоев раздались
Вон отсюда… бродяги!
— Меч со всего маху крепко вонзился в косяк двери, за которой, точно призраки, исчезли Бучадский и Анзельмус. Кердеевич яростно вырвал его, так что полетели щепы, и кинулся было за убегающими, но скрипнула ведущая во внутренние покои дверь, и на пороге появилась горничная Офки с пакетиком в руках.
17
Стула — епитрахиль (польск.).
18
Бревьяж — требник (польск.).
Кердеевич замер. Тихонько, точно пёрышко, он положил меч на землю, а сам на цыпочках, чтобы не испугать ребёнка, прокрался к няне, которая, жалобно улыбаясь, смотрела на румяное личико спящего ребёнка.
Поглядел на него и староста. Тёмные ресницы оттеняли щёчки трёхмесячного ангелочка, который покоился на белой подушке, а маленький, чуть приоткрытый коралловый рот, видимо, только что сосал грудь.
Долго-долго смотрел на него великан, и черты его лица постепенно сглаживались, потом дрожащие руки потянулись к ребёнку, и вдруг он весь затрясся, как осиновый лист, припал лицом к белому свёрточку, и страшное хрипение, то ли от боли, то ли от радости, вырвалось из его груди.
— Сыночек, сыночек! — лепетал он сквозь слёзы и, взяв ребёнка на руки, принялся тихонько его баюкать. А когда отдал ребёнка заплаканной няне, лицо его было уже спокойным, только на лбу и у рта залегла новая скорбная морщинка.
— Ребёнка окрестили? — спросил он тихонько Горпину.
— Нет, Грицько, я не знала…
— Пошлите завтра за священником! Кто кормит ребёнка?
— Жена коланника Максима Вьюна.
— Выделите ему надел без дани и полюдья! А теперь ступайте. Я должен помолиться.
Долго вымаливал Кердеевич грехи своей Офки: долго и горячо, потому что молился впервые с тех пор, как подписал договор с Зарембой.
Долго Грицько Кознар приводил в чувство молодого боярина. А к вечеру открылась горячка, всю ночь он метался, бредил, кричал, плакал, смеялся, казалось, ему грозит тяжкий недуг. Утром, по совету Грицька, Андрийко окатил себя холодной водой, после чего проспал целый день. Вторая ночь прошла спокойней, третья — совсем спокойно, видимо, здоровый молодой организм благополучно преодолел потрясение. Далеко не так было с душой, её раны лечит только время, и то не всегда. Общительный и живой, он умолк совсем. Сейчас от молодого боярина добиться слова не могли ни Грицько, ни Коструба, ни священник. Безразлично слушал он всё, что говорили, понимал каждое слово, но не проявлял никакого интереса, словно лишился какой бы то ни было воли. Часами бездумно глядел он куда-то в пространство, ничего не видя и не слыша. Пахари выезжали в поле и возвращались домой, женщины копали свёклу, рубили капусту, обирали в садах плоды, обвязывали соломой ульи; жизнь деревни кипела, но на его лице не расцвела ни одна улыбка и ни одного слова не сорвалось из его крепко сжатых уст.