Суровая путина
Шрифт:
Облокотившись на влажные планки забора, Аниська терпеливо дослушал песню. Ветер трепал его чуб, холодил лоб. Хмель медленно покидал его. Аниське вспомнились смерть отца, горе матери и глаза остро защекотала слеза… Потом проплыли в памяти дни раздумья, нерастраченная, мгновенно вспыхнувшая любовь к Липе, обидный отказ Мирона Васильевича, расправа с вахмистром.
«Вот убил вахмистра, а жизнь какой была, такой и осталась», — равнодушно подумал он и отошел в глубь двора.
Его остановил странный глухой звук. Он обернулся и, сам не зная почему, попятился в тень. То, что он
С минуту стоял Аниська, оберегаемый тенью. Вместо того, чтобы бежать в дом и предупредить товарищей, он бросился к саням, стал глубже засовывать под смерзшиеся сети оружие.
Полицейские взошли на крыльцо, бесшумно нырнули в дом. Схватив коньки; Аниська выбежал за ворота. Неосвещенная окраинная улица поглотила его. Без шапки, в одной рубахе, спотыкаясь, торопливо шагал он, не сознавая куда.
Несколько раз он перелезал через какие-то заборы, отдыхал, сидя на снегу. Наконец выбрался на широкую, залитую газовым светом улицу. Улица вела в город. Аниська понял, что здесь его могут увидеть, и свернул в переулок.
…Сойдя к морю, он подвязал коньки, ехал долго, не зная времени, не чуя усталости. Хмель окончательно прошел. Изредка Аниська останавливался, жадно глотал снег. Теперь он обдумывал все пути, которые могли бы увести его от ареста, и не находил их. Город пугал его; города Аниська не знал. Оставались хутора, немногие друзья-крутии — мир знакомый и родной с детства. Но мир этот становился все теснее, и Аниська испытывал такое чувство, будто его втиснули в медленно сжимающиеся огромные тиски…
Отдыхая на льду, он начинал мерзнуть; особенно холодно было голове. Он вскакивал и снова бежал вперед, держась берега. Изредка навстречу попадались рыбачьи обозы. Он объезжал их, слушая замирающие в тумане мирные голоса людей.
Так доехал Аниська до хутора Мержановского. Здесь он вспомнил о Федоре Прийме. О добром украинце, выручившем отца на торгах, Аниська помнил всегда, не раз встречался с ним в море и теперь решил обратиться к нему за советом.
Морозный туман окутывал разбросанный по взгорью рыбачий хутор. Окончательно изнемогая, Аниська выбрался на крутой каменистый обрыв. В крайних хатенках уже светились огни.
Дыша теплым запахом махорки, спускались к морю молчаливо-медлительные рыбаки.
Аниська спросил у одного из них, где живет Федор Прийма. Ему указали на веселый, зажиточного вида, домик, стоявший на самом краю обрыва. Дрожа от озноба, Аниська постучал в окно.
Впустил ело сам хозяин, осмотрел добродушно и недоуменно.
— Ты кажи, хлопец, сущую правду, — говорил, он, усаживая Аниську возле жарко натопленной печки, — откуда ты такой легкий?
— Пихра захватила в море. На подледный выехали мы с Малаховым и напоролись, — хрипел Аниська, еле разжимая черные губы.
— Все забрали? — участливо спрашивал Прийма. — А остальные где?
— Забрали все, а крутни на Таганрог ударились, — сам удивляясь своей ненужной лжи, отвечал Аниська.
Прийма задумчиво поглаживал пышные усы, огорченно качал головой.
Выпив смешанной с перцем водки, Аниська завалился на печку и проспал до сумерок.
Арестовали его на другой день. Полицейский Чернов, шедший вместе с облавой по хуторам, связал Аниське руки, подталкивая в спину ножнами шашки, вел через весь хутор, а потом, усадив в сани, всю дорогу держал в левой руке конец смоленой веревки, а в правой — обнаженную саблю.
Атаман Хрисанф Савельевич Баранов лично проводил арестованных крутьков — Аниську, Панфила, Илью, Кобцов, Малахова — до станицы Елизаветовской, а оттуда — в новочеркасскую тюрьму.
Часть вторая
Три года прошло с тех пор, когда ватага Аниськи Карнаухова в последний раз отгуляла в заповеднике Нижнедонья. Три раза весеннее половодье ломало в гирлах лед и уносило в море вместе с льдинами рыбачьи снасти. Не раз гудели низовые штормы, опрокидывая острогрудые дубы и баркасы, а вместе с ними тонули в Азовском море и рыбаки.
Не одна осиротела семья. Вместе с илом и прелым камышом не один утопленник прибивался к плакучим вербам, что стоят у Мертвого Донца, опустив ветки свои в зеленую тинистую воду.
Неторопливо тянулась жизнь, пока не подстегнула ее первая мировая война, не выхватила тысячи людей из насиженных мест, не вырвала с корнем, как вырывает и ломает деревья внезапно налетевшая буря.
Притихли, словно прижались к земле, рыбачьи хаты, заросли травой дворы, осыпались трухой заброшенные ловецкие снасти. Некому стало подновлять их, купать в пахучей смоле, вывозить на шумные весенние тони. Опрокинутые каюки валялись на берегу облупленными колодами, точили их червяк и осенние дожди.
А хозяева их мокли в окопной сырости, умирали на чужой стороне.
На Дону и в гирлах попрежнему стояли охранные кордоны. В бревенчатых шалашах дичали от скуки и одиночества верховые казаки, изредка объезжая заповедники. Так же покачивался на причале у хутора Рогожкино сторожевой катер «Казачка», только разъезжал на нем не Шаров, а кутила и бабник есаул Миронов. Но стало тихо и в гирлах; лишь изредка гремели в камышах и на взморье выстрелы; все реже приходилось пихрецам гонять крутиев по веселой Кутерьме, по Дворянке, по Забойному; все меньше становилось охотников порыбалить в запретных водах.
Примолкла жизнь и на рыбных промыслах. На дверях многих сараев и ледников прасола Полякина лежали пудовые заржавленные пруты; чертополох и репейник буйно разрослись там, где земля годами утаптывалась коваными рыбачьими сапогами, стонала от зари до полуночи под колесами подвод. В коптильнях и засольнях кое-как работали согбенные горем солдатки да молчаливые старики.
Осунулся и как бы ниже стал и сам хозяин промыслов Осип Васильевич Полякин. На оплывшем лице его залегли морщины, а зеленоватые умные глаза глядели из-под козырька слинялого картузишки тревожно и сердито. Казалось, прасол все время прислушивался к тишине, объявшей промыслы.