Суровая путина
Шрифт:
Аниська помолчал.
— Не знаю, что делается на свете, не знаю… Так, кажись, идешь и идешь без конца и краю в темноте. И как вспомнишь, что никогда не кончится такая жизнь, сумно [29] становится. А может, и есть где конец этой темноте, да не знаем мы. Вот иногда захочется кинуться на промыслы в город, да подумаешь — непривычный я. Не хочется свое родимое покидать. Будто приросли мы к этим проклятым гирлам, и силушки нет оторваться. Ну, прощай, Липушка! Пойду
29
Сумно — жутко, страшно.
Липа вдруг порывисто ухватилась за Аниськино плечо.
— Анися, милый, постой, я еще не все сказала тебе… Засватали меня…
— Кто?
— Казак здешний… Сидельников.
Аниська вцепился рукой в обледеневший балясик крыльца. Стоял долго не двигаясь, Липа плакала, припав к его груди.
— Не знаю. Что мне делать, Анисенька? Посоветуй.
— Я зараз с дядей твоим поговорю. Как же это так? Разве я не могу взять тебя замуж? На жизнь свою я заработаю. Придет весна — рыбалить буду, как никто в хуторе, и без казацства ихнего проживем.
Аниська рванулся к двери куреня.
— Анися, только не сейчас… Не надо, милый, — стараясь удержать парня, пугливо зашептала Липа. — Они будут измываться надо мной.
В сенях застучали. Липа спрыгнула с крыльца, метнулась за угол.
— Олимпиада! — гнусаво кликнул вышедший на крыльцо хозяин — дядя Липы. — Где ее черти занесли? Липка!
Казак плохо видел со свету, нащупывая ногами ступеньки, готовился сойти с крыльца. Ему загородил дорогу Аниська. Ярость лихорадила его, но он сдержал себя, оказал спокойно-просительно:
— Мирон Васильевич, не отдавайте Липу замуж. Я за нее свататься буду.
Казак удивленно вскрикнул, пригнувшись, долго с любопытством разглядывал Аниську, будто не узнавал его или совсем забыл, что недавно видел в своем курене.
— Ты что? Откудова заявился? — негодующе и насмешливо спросил Мирон Васильевич.
Аниська ударил себя кулаком в грудь.
— Она вам не чужая, а мне — как думаете? А? Мирон Васильевич! Я люблю Липу и свататься за нее буду! Я! — выкрикивал он, наступая на казака.
Мирон Васильевич оторопело пятился к двери и вдруг, захлопнув дверь перед самым носом Аниськи, крикнул:
— Гольтепа! Хамлюга! Вон с моего двора!
Аниська налег плечом на дверь, но та оказалась запертой на засов. Тогда, словно в беспамятстве, он спрыгнул в сугроб, подскочив к окну, загремел кулаками по раме:
— Дядя Илья! Шкорка! Вылазьте из чигоманского гнезда! Запалю-ю-у!
Ничего не зная о случившемся, Панфил, Илья и Васька выбежали из хаты, кинулись к подводам, Аниська метался по двору. С трудом удалось Панфилу и Илье успокоить его. Усадив товарища в сани, рыбаки поспешно выехали со двора, Аниська неистово дергал вожжи, бешено хлестал лошадей. Нескончаемая холодная тьма неслась ему навстречу.
Малахов и Кобцы вяло тянули у Коротькова водку. Аниська отвел Малахова в сени, нетерпеливо зашептал:
— Яков Иванович, давайте ехать. Медлить нечего.
Малахов недоуменно всмотрелся в перекошенное бледное лицо Аниськи.
— Ты, парень, чего спешишь? Где тебя так подогрели? А?
Аниська не ответил; сжав кулаки, вышел во двор.
Он расстегнул давивший его ворот рубахи, намеренно подставляя ледяному ветру грудь, ища глазами знакомым огонек на другом конце хутора.
Но огонек терялся среди таких же холодных, неприютных огней, и Аниське казалось — затерялась вместе с ним навсегда любовь Липы.
Пронизывающая снежная муть поглотила рыбаков сейчас же за хуторскими левадами. Посыпался мокрый снег. Ветер повернул с Черноморья, до влажного глянца обдувая лед. Дон выстилался впереди широким слюдяным шляхом. По сторонам санного наката шипела гонимая ветром снежная пыль, скрипел у берегов задубелый, просушенный летним солнцепеком старый камыш.
Ехали молча, обгоняя санные неторопливые обозы. Скоро стали попадаться на пути рыбацкие коши. Пахнуло кизячным дымом, смолой, теплыми запахами временного рыбачьего жилья. Несмотря на темноту и стужу, ватаги уже долбили тяжелыми ломами лед.
В фарватерах — так назывались пространства между рядами прорубей — расхаживали вооруженные пихрецы. В шалашах гудели сонные голоса. Не спалось рыбакам…
Над Доном горели рыбачьи костры. В камышовых шалашах рыбаки уже грелись водкой, пахучей ухой. Прасолы, зарываясь в овчинные необъятные тулупы, чутко подремывали у саней, подсчитывая предстоящие барыши.
Пятеро саней во главе с Малаховым, Аниськой и Ильей остановились в глухом конце заповедного участка. Вновь прибывших окружили томившиеся от бессонницы рыбаки.
— Это что за люди, с какого хутора? — подступил к Аниське уже знакомый по торгам веснушчатый рогожкинец.
Аниська сразу узнал его по задорному голосу; наливаясь усталым раздражением, ответил:
— С хутора Минаева… Слыхал?
— Полчане, да ведь это хохлы-мазлы! — взвизгнул казачок. — Видали гостей, полосатых чертей?!
Подвыпивший казачок запрыгал вокруг Аниськи, как шаман. Багровое пламя костра озарило его тощую фигуру, недружелюбные лица столпившихся рыбаков.
— Ну и черти вы, станишники, — возмутился Панфил, предупреждающе выставляя костыль. — Да разве хохлы не люди? Да разве мы по доброй воле сюда заявились? Привезли вот справу прасолам, а их чорт с маслом слизал. Куда же нам деваться, люди добрые?
— И охота тебе, — остановил казачка высокий, в нагольном тулупе рыбак, — уже прицепился к людям, шевская смола. Не тронут твоего хохлы.
— Чи вам на казан рыбы жалко? Завтра подавитесь рыбой, — упрекнул Панфил. — Торбохватить всякому можно.