Суровая путина
Шрифт:
Никто ему не ответил.
Петя Королек, старинный крутийский приятель, всегда готовый приютить даже незнакомого рыбака, встретил крутьков с веселой приветливостью. Это был подвижной человек с круглым, всегда жизнерадостным лицом, хитро прищуренными веселыми глазками. Щетинистые белесые усы его торчали, как у кота, и всегда шевелились, придавая лицу озорное, смешливое выражение.
Королек отворил зеленые резные воротца, впустил крутьков во двор.
— Ах вы, жулябия, сукины дети. Вижу, прямо с шаровских именин нагрянули. И с добычей… Яков Иванович, за водкой посылать, что ли? — хихикал он, помогая заводить под навес мокрых, исходивших
— Посылай, Петя. Назяблись, аж маменьке на том свете холодно, — мрачно заявил Малахов.
Аниська с удивлением вгляделся в его спокойное лицо.
«Как в айданчики поиграл», — подумал Аниська, устало жмуря сонные глаза.
— Ты чего? — как бы угадывая его мысль, спросил Малахов.
— Я… так, — смущенно пожал плечами Аниська.
— Смотри, — полушутливо погрозил пальцем Малахов, — сговаривались дружно, а теперь икру метать нечего.
— Я не боюсь. На мне больший грех, — задорно тряхнул Аниська чубом.
— То-то, крутийские атаманы носы не вешают.
Аниську слегка покоробила проницательность Малахова; он и впрямь, помимо своей воли, недоумевал, как мог он проявить в расправе с пихрецами столько жестокости. Только теперь, когда злоба утихла, он чувствовал тяжесть, смутную и навязчивую.
Чтобы сбросить ее с себя, Аниська стал думать о том, что он все-таки крутийский атаман и что нужно держать себя как-то особенно солидно и непоколебимо. В дом он вошел, важно неся огрузнелое от усталости, будто чужое, тело. Небрежно поздоровавшись, развалился на табуретке, угрюмо оглядывая обставленные на городской лад, с геранями и фуксиями на окнах, комнаты.
Петя Королек услужливо торопился, готовясь к гульбе. На столе уже выстраивались винные бутылки, бодро гудел медный сияющий, как солнце, самовар. Один из многочисленных корольковских сыновей, промышлявших в городе извозом, красивый, розовощекий малый, старался во всем угодить гостям.
— Лошадей, когда простынут, напой обязательно, — приказал ему отец и озорно пошевелил усами. — Да к Мартовицкому сбегаешь, скажешь: приплыла, мол, рыбка.
Через час гостеприимный домик захлестнула бесшабашная крутийская гульба. Махорочный дым серым облаком висел под потолком. Фальшивя, пронзительно взвизгивала в могучих руках краснощекого парня гармонь.
Аниська сидел рядом с Малаховым, устало щурясь. С похудевшего лица катился грязный пот. На смуглой шее судорожно билась упругая жилка.
Пьяно икая, Аниська бил кулаком по столу.
— П… Петро Сидорович… П… продадим с Яковом Ивановичем рыбу — будем гулять неделю. Хочешь?
— А чего нам, Анисим Егорыч, гуляй себе и гуляй. На свои пьем, не на чужие, — подмигнул Королек, чокаясь с Аниськой полным стаканом.
— М-мне все равно… все равно, — продолжал бессвязно твердить Аниська. — Вася… друг…
Васька, польщенный вниманием друга, протягивал к нему красную, в кровоточащих ссадинах ладонь.
— Держи руку, Анися.
— До тюрьмы, до скорого свиданья, Вася. Тюряги нам с тобой не миновать. Ха-ха-ха…
— Тссс, — прикладывал Малахов палец к губам.
— Чего… ну… ч-чего? — блуждая глазами, раскачивался всем телом Аниська.
И вдруг, упав головой на залитый водкой стол, скрипя зубами, простонал:
— Липа-а! Где же ты скрылась, звездонька! Батя… Батя-я-а-а!.. Выпил бы и ты сейчас со мной на панихиде по вахмистру…
Время таяло незаметно в пьяном угаре. Продав Мартовицкому рыбу, Илья и невозмутимо спокойный Малахов принесли выручку, купили еще водки, решив гулять до следующего утра.
К полуночи огонек лампы чуть мерцал сквозь пелену табачного дыма и пыли. Не продохнуть стало от тяжких запахов водки, распотевших тел. Гармонь хрипела и захлебывалась. Оттопырив губы, молодой Корольков вслепую нащупывал лады, наяривал «казачка».
Подбоченясь, отбивали чечотку братья Кобцы. Потом нескладно пели родные украинские песни, под конец затянув буйную крутийскую.
И снова, как в памятный день, когда сидел Аниська у Семенцова и ждал случая попросить у него денег на справу, томился он знакомой, больно щиплющей за сердце тоской.
Только теперь сидел он за столом, как заводчик, как хозяин ватаги. Теперь были у него и дуб и волокуша, были деньги, но не было удовлетворения и радости. Наоборот, он ощущал только душевную пустоту.
Пошатываясь, вышел Аниська во двор, опустился на ступеньки крыльца.
Над городом нависало обагренное огнями недалекого завода пасмурное небо. Аниська смотрел на зарево заводских огней и не мог представить себе, что делали в нем люди: жизнь на заводе казалась ему таинственной и непонятной. Сознание его вдруг прояснилось, и он поймал себя на мысли о том, как мало видел он, как мало знает. Ясным и понятным было только — рыба, гирла, тупая ненависть к некоторым людям, мешающим ему жить. Дальше — темень непроглядная. Закрыты пути, и неизвестно, как пробраться к ним, кто откроет их… Вот песня, ветер, веющий с моря и пахнущий снегом, — это понятно.
Аниська с любопытством смотрел на огни завода. Высокий тенор Пантелея звенел за окном отчаянно. Казалось, он вот-вот оборвется — так трудна и бесконечна была нота.
В первый раз Аниське стало тяжело слушать пение: он отошел к сараю, где стояли лошади. Но и в сарае настигала его песня:
Мы исправим себе дуба, Парус в семьдесят аршин, Бродачок [32] с кляча в кляч новый На сто двадцать пять правил,—32
Бродачок, бродак — небольшая сеть.
пел, надрываясь, Пантелей Кобец. Аниська подошел к воротам.
За ним незримо тянулась песня, как бы повествуя о напрасном молодчествс.
Ты, заводчик, будь героем, Осмотри свой дименек [33] , Поверни слева направо, Чтоб не лопнул румпелек, Мы заедем до Дворянки,— Там сазан, сула кипит… А в нас, братцы, сердце ноет Сердце ноет, грудь болит, Дуба рыбы мы наловим, В Таганрог её свезем, Там всю рыбу мы загоним, Дуба нового польем.33
Дименек — плоскость руля.