Суждения
Шрифт:
«Вы тоже этого не умеете, — ответил я поэту. — Крестьяне сами принадлежат природе, их нужды и поступки столь же естественны, как распускание листьев. Ветер, дождь, снега, ручьи — все они по-своему действуют на лес, ломают, корчуют и валят деревья; так же и дровосек. И люди и деревья рождены одной и той же землей. Это вы, поэт, здесь чужой; вы, пожалуй, и должны учтиво и деликатно относиться к деревьям. Местным же жителям деликатничать незачем. Если ветром повалит высохшее дерево, оно давит молодые побеги — так и создавался лес, радующий теперь ваш взор. Ну, а топор дровосека — тоже часть природы.
Что было бы на месте этой светлой долины, если бы не труд человека? Болото, заросшее непроходимой чащей. Человек своим трудом невольно вносит
И вот люди украсили долину, сами о том не задумываясь, — так крестьянская женщина заплетает себе волосы. Не мешайте же им. Они готовят летний убор долины, как готовили его испокон веков. Не стремясь к гармонии, они ее создают, вот так же, как этот дождь, так звучно стучащий по ветвям. А вздумай вы, поэт, навести в лесу порядок по образцу своих причесок и своих стихов — что бы вы из него сделали? Да какой-нибудь английский парк. Мне же нравятся груды хвороста и стук топора».
Кофе без сахара
Я собирался бросить еще кусочек сахара в чашку кофе, как вдруг призрак папаши Гранде удержал меня за руку и сказал: «Не надо: ты можешь пересластить».
«Да, но сейчас-то кофе явно горчит», — возразил я.
«Подумаешь, языку будет чуть-чуть горько, — отвечал он. — Когда ты научишься соизмерять удовольствия с лишениями, которых они стоят?»
«Слушайте, папаша Гранде, времена ведь изменились с тех пор, как вы жили на свете. Теперь сахар стоит недорого».
«А ты не по деньгам считай, ты считай по страданиям людей. Осенью бедняки-фламандцы — их называют «камберло» — собираются в артели, чтобы убирать свеклу. Если ночью прошел дождь или выпала роса, они промокают до пояса, словно работают в воде. Живут они в сараях, спят на соломе. Теперь посмотри, как на заводе вываривают и очищают сахар, — увидишь, как полуголые люди с мешками на горбу снуют туда-сюда, обжигаясь жаром котлов, простужаясь от сквозняков. Не забудь и женщин, что раскладывают колотый сахар по пакетам. Думаешь, это милое занятие для нежных ручек? От такого милого занятия они до крови сбивают себе ногти и кончики пальцев. Ты и теперь скажешь, что сахар стоит недорого? Так вот учти, это лишь значит, что за весь их каторжный труд ты отдаешь совсем немного своего времени и труда. Ничего себе оправдание!»
Он задумался. Его безжалостные глаза излучали жуткое сияние. «Знаешь, — продолжал он, — в те времена, когда я считал каждый золотой и держал под замком сахар, я чувствовал, что презирать меня не за что, — только сам не знал почему. Нынче я считаю уже не свое, а чужое добро и знаю, отчего не краснел тогда за свою скупость. Я сам себя обслуживал; обнаружив подгнившую доску, я с удовольствием сам приколачивал вместо нее другую. Заплати я немного золота, и к моим услугам была бы хоть сотня плотников; но я не хотел иметь рабов. В золоте выражалось мое право на чужой труд — но я этим правом не пользовался. И всякий раз, укладывая в свою шкатулку очередную стопку золотых монет, я тем самым отпускал на волю еще одного раба. Конечно, сам я об этом не подозревал — мне просто нравился блеск золота; как видно, чтобы люди полюбили добродетель, она должна притвориться пороком. Но ты-то, раз уж ты пытаешься иногда задумываться о чужом благе, представь себе, что в каждом золотом заключена царская власть для тебя и рабство для других; тогда тебе станет ясно, отчего золото лучше хранить, чем тратить». Призрак исчез. Я выпил свой кофе без сахара, и он показался мне очень вкусным.
Стачка
Горожанин стукнул тростью по земле и сказал: «Да-да, мы идем ко всеобщему рабству». С площадки, где мы сидели, открывалась вся долина, щедро напоенная солнцем. Вскопанные и прополотые участки, расчерченные словно садовые клумбы, являли взору все яркие цвета земли — коричневый, охряно-красный, желтый, синевато-серый, — и на их фоне проступали пятна свежей зелени. Иногда доносился окрик, или грохот упряжки, или пронзительный звук удара заступом о камень. Но горожанин все твердил о стачке почтовых служащих.
«Да, — говорил он, — скоро мы начнем настолько зависеть друг от друга, что в наших отношениях не станет больше ни свободы, ни дружелюбия. Все наши потребности будут рабски подчинены централизованным системам раздачи и уборки, как уже подчинены им почта, освещение и канализация. Нашим питанием станет ведать какая-нибудь компания или синдикат, вроде тех, что ныне ведают транспортом. Всякая стачка окажется для нас смертельной угрозой. Соответственно придется и защищаться от нее — потребуются жесточайшие карательные меры, любой коллективный отказ от работы будет рассматриваться как военные действия и подавляться военной силой. И поскольку каждый окажется в зависимости от каждого, все мы будем жить в страхе и рабстве».
«В страхе и рабстве люди живут недолго, — ответил я ему. — Они приходят к взаимному согласию. Взгляните-ка на эти деревенские крыши, на крестьян, что работают на своих участках. Они ведь опасные существа: любой из них может в два счета убить меня заступом или лопатой, если ему придет такое желание и если его не удержит страх. Вы тоже можете это сделать, ибо человек вы сильный и в руках у вас трость с железным наконечником. Между тем я мирно уживаюсь и с ними и с вами. Я полагаюсь на их и на ваш здравый смысл. Я исхожу из того, что они, так же как и я, заинтересованы в безопасности. Цивилизованное Человечество — столь же непреложный факт, как питьевые качества воды. Если бы на всей земле вода стала непригодной для питья, нам недолго пришлось бы об этом рассуждать. И если бы все люди разом потеряли рассудок, тут тоже говорить было бы не о чем. Я, признаться, верю в Человечество. Если трудящиеся люди добиваются повышения оплаты и для того объединяются вместе, то они не вызывают у меня ни страха, ни удивления. Это растет человеческий Разум — как растет в поле рожь или пшеница. И если почтовые служащие все вместе заявляют, что не потерпят несправедливости, то это, на мой взгляд, очень обнадеживает. Я с удовольствием заключаю, что среди нас больше невозможна тирания. Если же вы предполагаете, что большинство людей объединятся вместе, чтобы отравить жизнь себе и другим, то, по-моему, здравого смысла здесь не более, чем если бы все эти крестьяне, копающие землю, вдруг бросились бить друг друга лопатами и мотыгами. Люди хотят жить в мире — вот что означают буквы этих зеленых, красных и коричневых квадратов, начертанные лопатой и заступом на земле».
Я люблю дождь...
Я люблю дождь. Промытый воздух дарит мне запахи земли. Я люблю ливень, что барабанит по крыше, и лохматые тучи, и мягкий, ежеминутно меняющийся свет, и нежную розовую полоску над горизонтом.
Я рассказывал об этих радостях нормандской жизни одному образованному человеку, и он сказал мне: «Вы просто хотите пооригинальничать. Не спорю, дождь полезен для земледелия. Но вообще дождь — это грязь и тоска. Я только что встретил на дороге тяжелый воз, увязший по ступицы, да и сам забрызгался грязью по уши. От серого неба и мысли в голову приходят тусклые. Теряешь мужество и решимость, точно тебе всю душу дождем размыло. Нет, знаете ли, источник жизни — это все-таки синее небо и солнечный свет. Как хорошо понятны мне греки — и яркие сцены «Илиады», и кроткая Ифигения, которая прощается с сиянием дня!»