Суждения
Шрифт:
Дух войны
Представьте себе эскадрилью на летном поле. Грузные летающие насекомые неподвижно раскинули крылья или ползают по земле; полотняные стены палаток хлопают на ветру, точно корабельные паруса. Чумазый механик тащит куда-то инструменты и канистры с маслом. А вот и люди-птицы, чисто умытые, щеголеватые, с тросточкой в руке; они просты, приветливы, дружелюбны, как люди, которые в ответе лишь за свои собственные поступки. И наконец, командир, в более темной одежде, с холодным и жестким лицом — он тут единственный военный человек. Не сразу ясно, отчего этот суровый и угрюмый деспот так выделяется среди юных лиц, на которых столь отчетливо читаются дружба, чувство чести, природная отвага и тяга к приключениям. Если бы вождь иногда улыбался, какой вольной и благородной была бы эта война — словно перед нами лагерь рыцарей из поэм Тассо или Ариосто. Но он не улыбается; быть может, ему просто мешает возраст или больной желудок.
А может быть, и кое-что другое. Главнокомандующий, тот, кто завтра
Легко возмущаться расстрелами без суда и следствия, но, на мой взгляд, было бы духовной трусостью обращать внимание только на них. Ведь и при малейшей атаке часть бойцов посылают на верную смерть, и это ясно всем, кто отдает приказ об атаке. О риске и удаче можно говорить в отношении исхода самой операции; но в том, что касается гибели, увечья и страданий известного числа людей, не повинных ни в каком преступлении, не может быть ни сомнений, ни удачи, ни риска — здесь все предрешено. Вот вам и смертный приговор, без всякого учета заслуг и провинностей, без всякого рассмотрения доводов и возражений. Не так было в гладиаторских боях, когда боец сам защищал свою жизнь и ставил на службу этой цели свою решимость, силу, сноровку и вооружение. Ныне война настолько механизировалась, что смерть известного числа людей — и, прямо скажем, лучших — включается в заранее исчисленные издержки предприятия; убыль личного состава — вдумайтесь, что это значит, — рассчитывается таким же образом, как износ лопат, колес или пушечных стволов. Как известно, что придется сжечь столько-то килограммов пороха, точно так же известно, что придется превратить в трупы такую-то как минимум массу живых людей; здесь нет места сомнениям. Когда же ставят к стенке одного или двух человек, не слушая их оправданий и даже не думая о возможной ошибке, то вы говорите, что тут совсем другое дело. По-моему, мало-мальски пристальное размышление на эту страшную тему показывает, что разницы никакой нет.
Задевая чувство чести
Среди молодежи, что в сентябре четырнадцатого года вместе со мной училась солдатскому ремеслу, был один дюжий молодец с дворянской частицей в фамилии, член Лиги патриотов, который раздавал всем брошюрки и присовокуплял к ним свои собственные речи, напыщенные и плоские. Шуму он поднимал на всю казарму. Иногда я вынимал трубку изо рта и спрашивал, не знает ли он, когда господин Баррес [5] вступит в армию добровольцем на весь срок войны. Раздавался хохот. Хорошие шутки не стареют, а эта всякий раз действовала двояко: фронтовики смеялись, тыловики злились. Так в руках у меня очутилась словно лакмусовая бумажка, позволявшая в случае сомнений быстро узнать, бывал ли в боях встреченный мною человек в униформе. Мои неожиданно действенные насмешки явились как бы местью за весь простой фронтовой люд. Но хотя опыт научил меня многому не удивляться, я все же до сих пор удивлен, как это человек на виду у всех мог до такой степени пренебрегать общим презрением.
5
Морис Баррес (1862—1923)—писатель-националист, возглавлявший с 1914 года шовинистическую Лигу патриотов.
Сей молодой герой образца четырнадцатого года в дальнейшем удивил меня еще больше. Свалившись два-три раза с коня (без особого вреда для себя), он стал нам говорить, что у него больно покалывает сердце, что врачи когда-то предрекли ему смерть во цвете лет и, наконец, что он просит назначить его караульным в гарнизон Мон-Валерьена [6] — он был бы рад хоть на таком скромном посту послужить отечеству. Другие новобранцы, еще принимавшие всерьез сердечные болезни, не знали что ответить. Но мне бог ниспослал красноречие. «Не делайте этого, — сказал я. — Я вижу, жить вам остается всего месяц, значит, использовать его нужно как можно лучше. В Мон-Валерьене вы умрете зря, без славы. Пойдемте лучше на фронт. Я знаю, полковник ни в чем вам не откажет. Пусть же он сделает такое одолжение сразу вам, мне и еще двум-трем парням, что изнывают тут от тоски. Вам нечего терять, вы будете храбрым воином. Какой-нибудь осколок снаряда вас уж не минует; а если, на худой конец, вы умрете от страха, то и это называется пасть смертью храбрых». С тех пор мы избавились от его разглагольствований, а остальные юноши получили урок презрения.
6
Мон-Валерьен — форт на окраине Парижа.
Примерно так же я ответил в письме одному своему приятелю, несколькими годами моложе меня; в ожидании призыва в армию он распалял мой дух воинственными посланиями, утверждая, что ему самому не терпится в бой. Увы, он тоже ощущал болезненное покалывание в сердце и опасался неблагоприятного приговора медицинской комиссии. Против медицины мое письмо оказалось бессильно. Этот здоровяк был сбережен до победы, которую он ныне и торжествует.
«Но к чему такие жестокие слова, которые многих больно заденут? — спросит меня благоразумный человек. — Вы как будто кому-то мстите, то есть продолжаете войну? Или тут что-то иное?» Да просто я ищу подход к людям. По-моему, чувство чести есть почти у всех. Я убежден, что именно из чувства чести сильнейшие из людей не позволяют себе думать о примирении. Избавиться от этого нельзя — мне бы не хотелось, чтобы молодежь не заботилась о своей чести. Но беда была бы не столь велика, если бы все слабые — женщины, старики, больные — сочли делом своей чести никого по своей воле не подстрекать к войне. Ибо нет никакого бесчестия в том, что ты слаб, болен или стар; но бесчестно, если ты, будучи слаб, болен или стар, позволяешь себе подстрекать к войне других. По крайней мере, таково мое мнение на этот счет. Я никого не порицаю — я лишь пытаюсь осветить неясный вопрос.
Чужое племя
У Киплинга рассказывается [7] , как слон ночью начинает рваться с привязи, вырывает вбитые в землю колья и, отвечая на призывы сородичей, бежит в лес на священный танец слонов, которого никогда не видел ни один человек. Потом, как верный друг человека, он возвращается в свой загон. Так и дитя, разлученное с ребячьим племенем, стоит у закрытого окна, вслушиваясь в призывные крики детей. Тесные узы связывают его с семьей, но не менее естественны и его связи с ребячьим племенем. В известном смысле он чувствует себя как дома скорее среди детей, чем в своей семье, где между окружающих нет ни равных, ни подобных ему. Оттого, лишь только ему удается перегрызть свою привязь, он спешит присоединиться к игре — этому священному культу ребячьего племени. Тут он вполне счастлив, подражая себе подобным и видя, как в их поступках отражаются его собственные.
7
См. рассказ «Маленький Туман» («Слоновый Туман») из первой «Книги джунглей» (1894).
В семье дитя не может быть самим собой; у него здесь все заемное, ему приходится брать пример со старших; от этого ему тоскливо и беспокойно, а мы не можем понять, в чем причина. Он здесь словно чужеземец: ему приписывают чувства, которых он не испытывает, и он сам под них подделывается. Нередко детей называют непослушными просто потому, что им не терпится порвать привязь и присоединиться к ребячьему племени. Племя это безбожно-набожное: в своих играх оно творит обряды и молитвы, но не знает никакого потустороннего бога. Оно само себе бог, оно боготворит сам обряд и ничего более — такова любая религия в свою лучшую пору. Непосвященным не подобает подглядывать за игрой; еще хуже, если они сами в нее вмешиваются, — истинно верующие не выносят фальши. Отсюда беспричинные, казалось бы, вспышки раздражения. Однажды, когда я был маленьким, отец одного из моих друзей неосмотрительно вздумал поиграть с нами в солдатики: я видел, что он ничего не понимает в игре, и даже его собственный сын злился и раскидывал фигурки. Взрослые ни в коем случае не должны играть с детьми; по-моему, благоразумнее всего вести себя с ними учтиво и сдержанно, как с представителями чужого племени. Если рядом с ребенком нет его сверстников, пусть лучше играет сам с собой.
Вот почему школа — учреждение, соответствующее природе. В ней ребячье племя собирается вместе; да и само ученье — своего рода обряд; важно только, чтобы учитель сохранял дистанцию и обособленность — ему не подобает вставать на одну доску с детьми и самому притворяться одним из них. Это все равно что непосвященному вторгнуться в тайное общество. У ребячьего племени свои священные законы, и оно ими ни с кем не делится. Узы товарищества по играм настолько сильны, что они связывают людей на всю жизнь и заставляют встречаться по-дружески, даже если прежние друзья не виделись двадцать лет и уже почти не помнят друг друга. Так ребячье племя растет и становится племенем взрослых, обособленным и от тех, кто старше, и от тех, кто идет следом. Всегда трудно найти общий язык со старшим братом; еще труднее, почти невозможно, — с отцом; легче — с незнакомцем другого возраста; еще легче — с учителем чистописания, математики или словесности, потому что учитель чувствует и уважает возрастные различия, в то время как отец или брат ищут взаимопонимания накоротке и, не добившись его, быстро теряют терпение. Учитель, таким образом, служит послом, посредником между ребячьим племенем и племенем старших.
О тех, кто отворачивается
Не думаю, чтобы на свете было слишком много глупцов; лично я до сих пор не встречал ни одного. Нет, все это скорее закрытые, замурованные умы. Думаете, их природа так обделила? Ничего подобного — они сами в этом упорствуют. «Не желаю я открывать свой ум для всяких там идей — они еще станут мне в копеечку». А моту, наоборот, не хочется считать деньги: «Не желаю я знать этих строгих цифр — а то еще придется из-за них жить по-нищенски». Третий говорит себе: «Не люблю я всех этих рассуждений — из-за них еще придется долги прощать; я хочу, чтобы мне заплатили, и ни о чем другом думать не желаю». Человек любит правду, но еще больше боится ее. Скажем даже точнее: боится, потому что любит. Так отворачиваешься, чтобы не смотреть слишком долго на очень красивую женщину.