Свадьбы
Шрифт:
– Я буду счастлив, государыня, посмотреть танцы и послушать песни твоей родины. Давай на этот праздник пригласим московского посла и казаков.
Танцевали черкесы па носках, танцевали черкешенки-черешенки. Черные, до полу, платья, шитые золотом и серебром, рукава-крылья черные, расшитые таинственными знаками, а из-под черного розовый, как утренняя нежность, шелк подкладки. Плыли девушки, словно прекрасные облака, то ли наваждение, то ли явь, то ли танец, то ли магия любви.
Лицо господаря светилось безмятежностью, а княжна, как серна, как звезда, строга и ослепительна; явилась, но может и сорваться в безумный, губительный полет. Звезды
Василий Лупу дотронулся рукой до глаз, снимая колдовство и расслабленность: дела, дела. Глянул на монаха Арсения, улыбнулся, но так улыбнулся, что как бы чего-то и оставил про запас.
Казакам бочку вина пожаловал.
Когда танцы кончились, с господарем остался московский посол да Худоложка с Георгием, остальные казаки вино пошли отведывать. Получился как бы неофициальный прием, на котором о настоящем помнят, но говорят о будущем.
– Мне известно, что Турция не мыслит потерю Азова. Войско в Стамбуле собрано, но мне до сих пор удавалось, любя брата моего, вашего государя Михаила Федоровича, оттягивать сроки похода. Я знаю, что теперь вышла новая долгая отсрочка войны, - пристально глянул на московского посла.
– Это мне стоило очень больших денег, но ради мира и любви к брату моему я денег не жалел.
– Государь прислал тебе, князь Василий, сорок сороков соболей.
– Я счастлив, что ваш государь меня не забывает.
Василий Лупу соскочил проворно со своего государева
места, пробежал наискосок через залу к иконам и встал на колени.
– Помолимся.
Помолились.
– С богом, - сказал Василий, поднимаясь с колен и отпуская гостей.
В передней ловкие слуги шепнут казакам: господарь ожидает их для тайного от Москвы свидания, то же нашепчут и московскому греку.
– Деньги, нужны деньги, соболя. Если в Москве хотят мира, пусть шлют соболей. Пока я в силах, я куплю для Москвы мир, но условие одно - вернуть Азов. Без этого мир невозможен, возможны одни отсрочки.
Это будет сказано монаху Арсению. В Москве не знают, что Ибрагим болен, а если и узнают, им будет дано понять: не в одном Ибрагиме дело. Азов нужен не Ибрагиму, Турции он нужен.
– Вы привезли замечательные каменья! Им цены нет!
– будет говорить Лупу Георгию и Худоложке.
– Передайте мой поклон господам атаманам великого Войска Донского. Скажите - господарь помнит о казаках. Теперь с полгода бояться вам в Азове некого, разве татарский хан помешает мирному вашему житью - султан Ибрагим болен. Поход на Азов великий визирь Мустафа пока отложил. Прошу вас, однако, не сообщать этого московскому послу. Пусть это будет наша тайна. Казакам невыгодно, чтобы в Москве скоро узнали о болезни падишаха. Москва перестанет оказывать вам спешную помощь хлебом и оружием. Задержит войска, которые в Москве собраны для помощи великому Войску Донскому против турок.
Хитрая лиса этот Василий Волк. Ему надо передать в Турцию все, что вызнает у казаков и у москвичей. Туркам надо знать одно: поможет московский царь казакам войском или пе решится?
– Нам в Азове москалей не надобно!
– крикнул Худоложка.
Георгий - переводчик. Он бы и смягчил перевод, но по глазам господаря видно, что он по-русски мало-мало понимает. Эх, Худоложка, политикан с саблей на боку.
МОСКВА Глава первая
Над Московским царством стояла страшно сверкающая вестница беды - звезда пришлая, двуглазая. Один ее глаз был иссиня-зелен - кошачьей ярости, а другой - красен, как дьявольское око.
Москва под звездой этой
Царь Михаил Федорович ложился спать не иначе, как положив под подушку перстенек с нефритом, ибо нефрит, известное дело, гонит дурные сны. А сна и вовсе не стало.
По Московскому государству катилась беспощадно синюшная волна черной смерти. Где от нее спасение? То ли в Кремле запереться, то ли бежать в дальний монастырь.
Заказаны были молебны по всем московским церквам, но молитвы Москву от беды не оградили. Начался страшный падеж скота. Болезнь охватывала дворы как пожаром, дохли лошади, коровы, овцы, свиньи.
Хозяйки выли, глядя на разор. Хозяева спешили прирезать неоколевшую скотину, а с околевшей снимали шкуры, хоть какой, а все приварок дому.
Через те шкуры болезнь перекинулась на людей.
И все это полбеды. Забродило, зашумело дворянское ополчение, собранное в Москву на случай прихода крымского хана, для защитительной войны с самим турецким султаном.
Потомившись в бездействии, войско, которому денег не давали, оголодало маленько, а тут злая звезда стала на небе. Поползли слухи о моровой язве. За слухами и сама язва пожаловала.
Дома и поместья опустошены смертями, в Москве - ужас. Лошади под седоками падают и бьются в агонии. К мясу страшно притронуться. Друг на друга каждый глядит косо - я-то здоров, а у тебя чего-то морда припухла: то ли со сна, то ли с пьянства, а может, язва в тебя вселилась.
Бояре в домах заперлись. Царь, замешкавшись, из Москвы не сбежал, а теперь поздно, потому из Кремля - ни шагу, про церкви и монастыри, в какие хаживал, думать забыл.
Вот и спохватились дворяне, они - защита государства, У царя не в чести, жалованье им не платят - казна пустая. Поместья их в запустении. Выжившие после мора крестьяне бегут в сильные села бояр. Удержу никакого нет, и никто им не препятствует.
“Да куда ж думные-то глядят, правители-то?” Мысль, как огонь по сухому дереву, с веточки на веточку, до вершины, а там и рвануло ясным огнем.
В единый час дворянское войско превратилось в бешеную толпу, и толпа эта, круша любую поперечную силу на своем пути, кинулась на кремлевский холм.
Царевич Алексей учился петь по крюкам. За его занятиями, как всегда, глядел Борис Иванович Морозов, а пению обучал медногласный дьякон Благовещенской церкви.
Тоненьким голоском царевич, глядя на крюки, пел “Песнь восхождения”. Голосок взлетал, как птичка, над зелеными да голубыми рисованными травами храма, и Борис Иваныч от умиления тер кулачищами глазки, а дьякон, растроганный чистотой и высотой детского голоса, дабы оттенить его, могуче исторгал глубинные стенания души: “Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитя, отнятое от груди матери? Душа моя была во мне как дитя, отнятое от груди…”
Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вбежал в развевающейся шубе старик Шереметев.
– Царевича живо в дальние покои!
– Что? Что?
– закудахтал Морозов, озираясь и прислушиваясь одновременно.
– Дворяне взбунтовались, рвутся в покои государя!
Кинулись бежать; Алеша понимал: стряслась беда преогромная, коли его спасают.
– Батюшка где?
– закричал он, цепляясь за рукав ше- реметевской шубы.
– Сынок! Алеша!
– Навстречу из бокового перехода вышел отец. Остановились на мгновение, кто-то из слуг прибежал, принес царскую шапку и державу. Михаил надел шапку, взял знаки своей самодержавной власти.