Сверхновая американская фантастика, 1994 № 01
Шрифт:
Кроме, разве что…
Вы, конечно, знали, что последует «кроме», иначе — зачем бы я это писал?
Не то чтобы мне нечего было сказать. Я полон творческой экспрессии, но только в своей музыке. Я не художник, как Джилли, и не писатель, как Кристи. Но то, что случилось со мной, действительно не может быть выражено скрипичной мелодией — хотя нет, и это не совсем верно. Я мог бы передать это, но не уверен, что слушатели воспримут именно то, что им предназначалось услышать.
Так ведь и бывает в инструментальных пьесах, поэтому, наверное, лучшие из них и живут столь долго: слушатели получают то, что каждый — он или она — желает услышать. Скажем, композитор
Реалистическое искусство, каким занимается Джилли (вполне реалистически выраженные, ее темы вырастают из модернизированных в городском духе иллюстраций Эндрю Лэнга к книжкам сказок, которые мы все читали, когда были детьми), и собрание городских легенд и историй, какие пишет мой брат, не допускают такого разброса. То, что легло на холст или бумагу, не важно, сколь умело нарисовано или написано, не дает такой свободы толкования.
Вот почему я пишу это: может быть, изложенная черным по белому, та история станет понятнее мне самому.
Всю прошлую неделю, каждый день, поиграв перед полуденными толпами торговых рядов на Вильям-стрит, я шел через город сюда, к собору Святого Павла. Добравшись, садился на ступеньку, раскрывал блокнот и пытался писать. Трудность была в том, что я никак не мог определить, с чего начать.
Мне нравятся эти ступени. Однажды довелось играть внутри самого собора — на свадьбе у друга. Свадебная церемония прошла отлично, но больше запомнилось, как примерно за час до репетиции я зашел внутрь — проверить акустику. С тех пор я больше не могу представить, какими видит такие места Джилли. Моя скрипка не заглушалась, наоборот, стены словно открыли музыке истинный путь вверх; собор придал звучанию величавую красоту — духовную красоту, какой я раньше здесь никогда не ощущал. Вероятно, секрет крылся скорее в искусстве архитектора, нежели в присутствии Бога, но я мог бы играть там всю ночь…
Но я опять отвлекся. Я уже исписал пару страниц — это больше, чем за целую неделю. Но, перечитывая написанное, я, право, не знаю, уместно ли все это здесь.
Может, просто рассказать вам о Бумажном Деде? Не знаю, с него ли в самом деле все началось, но почему бы не начать с него?
Это был сияющий день, тем более драгоценный, что уж очень чудная была погода этой весной. Только вчера я кутался в куртку и шарф, надевал кепку и митенки, чтобы уберечь от мороза суставы пальцев, а назавтра я уже ходил в майке, и меня бросало в пот от одной мысли стать где-нибудь на углу и начать играть.
На небе ни облачка, послеполуденное солнце уже клонилось к закату, и мы с Джилли просто сидели на лестнице собора Святого Павла и вбирали в себя последние лучи. Я полулежал, опершись на локоть рядом со скрипичным футляром, и мечтал, чтобы на мне были шорты, потому что джинсы давили на ноги свинцовой тяжестью. Джилли, в своем обычном «охотничьем» настроении, сидела рядом, как кошка, готовая кинуться на все интересное, что только попадется на глаза. Ее свободные бумажные брючки и легкую блузку испещряли пятнышки краски, забившейся ей под ногти и мелькавшей в спутанных волосах. Она повернулась ко мне лицом, на удивление чистым и нетронутым после утреннего сражения с кистями, и послала мне одну из своих патентованных улыбок.
— Ты когда-нибудь хотел узнать, откуда он?
Это была одна из ее излюбленных
Я привык к этой ее манере.
В тот день она не стала выбирать какого-нибудь незнакомца из толпы. Вместо этого ее внимание привлек Бумажный Дед, сидевший на ступенях гораздо ниже нас, так что он не мог слышать нашего разговора.
Кожи темнее, чем у Бумажного Деда, я ни у кого не видел — ее эбеновая чернота, казалось, поглощала свет. Я полагаю, ему было сильно за шестьдесят, его короткие курчавые волосы совсем поседели. Темный костюм на нем был поношенным и далеко не модным, но неизменно чистым. Под пиджаком он обычно носил белую футболку, которая ослепительно сверкала на солнце, — так же, как и его зубы, когда он криво усмехался в вашу сторону.
Никто не знал его настоящего имени, и слова от него никто никогда не слышал. Не знаю, был ли он немым или просто ему не о чем было говорить, он иногда только посмеивался негромко. Люди стали звать его Бумажным Дедом, потому что он изготовлял оригами — бумажные игрушки — на улицах.
Он был мастер складывать фигурки из бумаги. На боку у него всегда висела сумка с разноцветными листочками. Люди могли выбрать цвет и заказать любую вещицу, а он на месте выполнял заказ — не разрезая лист, а только складывая. Сделать же он мог все. От простых цветов и фигурок зверей до вещей столь сложных, что казалось невозможным выразить их сущность в кусочке сложенной бумаги. Насколько я знаю, он ни разу не разочаровал ни одного заказчика.
Я замечал некоторых стариков из Малой Японии, сидевших и наблюдавших за его работой. Они называли его «сэнсэй» — уважительный титул, которым они не стали бы бросаться зря.
Но оригами было лишь самой заметной частью его промысла. Еще он занимался предсказаниями. У него была маленькая «китайская гадалка», тоже сложенная из бумаги наподобие тех, какими мы играли в детстве. Вы их знаете: у квадратика бумаги надо загнуть углы к центру, потом перевернуть и согнуть еще раз. Когда игрушка готова, вы можете вставить пальцы в получившиеся на сгибах кармашки и раскрыть ее, как цветок. Двигаете пальцами туда-сюда, и получается, будто цветок говорит с вами.
Вот такая же гадалка была у Бумажного Деда. Снаружи на ней были названия четырех цветов, а внутри — восемь чисел. Сначала вы выбирали цвет — скажем, красный. Под его пальцами создавалось впечатление, и что гадалка беззвучно произносит это слово: «К-Р-А-С-Н-Ы-Й», открываясь и закрываясь, пока не показывались на выбор четыре числа. Потом вы указывали номер, и он его отсчитывал, соответственно столько раз открывая и закрывая гадалку, и тогда обнаруживался тот же или какой-то другой номер. Вы снова выбирали число, и под ним оказывалось ваше «счастье».