«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Я очень волнуюсь, хотя и знаю, что не от этого человека зависит судьба моей работы и успех моих планов.
Я ложусь навзничь и, чтобы унять волнение, начинаю прислушиваться к бульканью близкого родника. Но в этот звук с равными интервалами врывается шелест прочитанной и перевернутой страницы.
Ранним утром разбудили меня сегодня оживленные голоса людей и чей-то незнакомый, но такой веселый смех, что даже у меня спросонья он невольно вызвал улыбку.
Я припал к щели между бревнами и увидел невдалеке от колыбы Горулю и еще нескольких человек, в которых признал наших селян и лесорубов с
— Ну да, — слышал я его выразительный, густой голос, — с тех пор как прикрыли нашу газету, эти детективы дежурят возле моего дома днем и ночью.
— Вот матери их черт! — выругался Горуля и сплюнул.
— Что поделать, — улыбнулся гость. — Я уж, когда надо, научился уходить от них. А на этот раз ну никак: «Приставлен к вам, пане депутат, чтобы охранять вашу особу». Вот и пришлось крутиться целый день, пока не отцепился.
— Зря вы его сюда за собой не привели, — с сожалением произнес молодой лесоруб. — Мы бы тут из него щепы натесали.
Гость посмотрел на хлопца и улыбнулся ему.
— Силу береги, Юрку, — сказал он. — Еще кряжи придется рубить, а не то что щепки тесать. — И, обернувшись к Горуле, спросил: — Так люди, значит, разошлись?
— Разошлись, — кивнул Горуля. — Но то не беда! Сегодня к вечеру опять всех соберем.
И он тут же негромко начал давать какие-то распоряжения товарищам. Те внимательно выслушивали его, коротко отвечали: «Добре», — и быстро, не прощаясь, уходили.
Теперь я уже догадался, что этот светлоусый человек — Олекса Кургинец, сын погибшего быстровского учителя Михайла Куртинца.
По рассказам Горули и Гафии я кое что знал уже об этом человеке, а многое мне довелось услышать впоследствии и от самого Куртинца.
После гибели отца Олекса с матерью уехали далеко от нашей округи, на Гуцульщину, в Великое-Бычково. Это был поселок рабочих химического завода и лесорубов, среди которых жила добрая память о бывшем заводском механике, одном из вожаков русинской Красной гвардии. И не только оставшиеся в живых друзья его, но совсем незнакомые люди старались чем только могли помочь Марии Куртинец обосноваться на новом месте. И особенно запало семилетнему Олексе в душу то, что люди, помогавшие им, делали это без жалостливости, никто не называл его здесь бедной сиротинкой, никто не вздыхал над вдовьей долей матери, даже женщины. В селе на Мукачевщине было совсем по-другому, а тут приходили и говорили:
— Дрова привезли, хозяйка, укажи, где складывать.
Или:
— Принимай метр тенгерицы. Будет — отдашь.
А иной раз так и вовсе ничего не говорили, залезали на крышу, чтобы покрыть новой дранкой прохудившееся место или выложить новую трубу взамен развалившейся.
Хлопчику, привыкшему уже к вздохам и жалостливости, новые люди казались суровыми и совсем не такими добрыми, как говорила о них мать.
Однажды на берегу Тиссы, куда любил ходить Олекса смотреть, как ловко гонят бокораши по быстрой реке плоты, заметил он запутавшегося в цепких зарослях кустарника жеребенка.
И до того жалко стало Олексе матку и жеребенка, что у хлопчика на глазах выступили слезы.
— Твой, что ли? — услышал он позади себя голос.
Обернулся и увидел статного, жилистого человека в мокрой одежде и с топором на плече.
— Не мой, — ответил Олекса, признав в появившемся человеке бокораша, одного из тех, кто крыл дранкой крышу их дома.
— А плачешь чего? — спросил бокораш.
— Жалко.
Бокораш усмехнулся.
— Добрый, значит.
— Добрый, — протянул Олекса.
— Нет, ты не добрый, брат, — строго произнес бокораш и приказал: — Отгони матку, бери топор и руби кустарник.
Олекса, повинуясь приказанию, отогнал лошадь, взял у бокораша топор и принялся рубить кустарник. Делать это было Олексе тяжело; кустарник пружинил, жеребенок ржал и бился в зарослях.
— Так, так, — приговаривал бокораш, глядя на Олексу, но сам не трогался с места.
Наконец кустарник был разрежен, жеребенок выпрыгнул на волю и опрометью помчался к матке.
— Вот теперь ты добрый, — проговорил бокораш, принимая из рук Олексы топор. — Жалость со слезами, а доброта с мозолями. Это батько твой говорил нам, хлопчику.
И, вскинув топор на плечо, зашагал к поселку.
Слова эти Олекса помнил всю жизнь.
Марию Куртинец друзья устроили на завод мойщицей посуды, а Олекса вскоре пошел учиться в заводскую школу.
Рос он хлопчиком слабым, худым, болезненным.
— Недолгий он жилец, — говорили о нем соседи.
Но Олекса жил, жил, казалось наперекор всему, и вместе с ним жила в его душе память о погибшем отце. Сначала он не мог понять, почему другие умирают, проходит год — и кажется, будто забыли о них, а об его отце вспоминали часто не только он, Олекса, с матерью, но и чужие люди. И хлопчик уже не довольствовался тем, что знал, а допытывался, за что погиб отец и почему о нем такая добрая память.
— Чтобы людям радостно жилось на свете, — говорили ему, — чтобы не было неправды, обид, злыдней; за это и сгубили его враги, за это и память о нем такая добрая, хлопчику.
И вместе со жгучей ненавистью к тем, кто убил отца, в Олексе росла и крепла жажда стать таким, каким был отец. И, кто знает, может быть одна эта жажда и поддерживала его слабые силы и жизнь.
Когда Олексе исполнилось пятнадцать лет, он вдруг заявил, что пойдет бокорашить на горную реку Тереблю.
— Одурел хлопец, — удивлялись соседи. — В самом душа невесть на какой нитке держится, а он в бокораши!
Мать уговаривала его искать работу по силам.
— Ты знаешь, что такое бокорашить? — кричала она. — Какие реке люди нужны?
Да, Олекса знал, что нет в Карпатах другой такой трудной и опасной профессии, как водить плоты по быстрым, порожистым рекам, знал, и какая для этого требуется от человека выносливость, смелость, сила. Но выносливость, сила, смелость нужны были Олексе для того, чтобы стать в жизни тем, кем он задумал, и хлопец вбил себе в голову, что именно труд бокораша закалит его слабое тело и научит быть смелым.