«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Решимость Олексы не могли сломить ни уговоры матери, ни смех, поднявшийся в сплавной конторе, куда Олекса пришел наниматься. Смеялся управляющий конторой, смеялись бокораши. И приняли Олексу на работу тоже смеха ради, чтобы поглядеть, как сбежит этот большеглазый заморыш от непосильного для него дела.
Олекса не сбежал. Он помогал ладить плоты, таскал бревна, работал цапиной — палкой с острым крючком, которой скатывают к воде лес. Иной раз Олексе самому казалось, что вот-вот он не выдержит непосильной работы, упадет и не встанет, по когда кто-либо из сердобольных бокорашей приходил к нему на помощь, у хлопца такой злобой загорались полные
— Что, не сбежал еще тот заморыш? — спрашивал сплавщиков управляющий.
— Нет, — смущенно отвечали бокораши, — держится!
Прошло некоторое время, и не только сам Олекса, но и другие начали замечать, как наливаются силой Олексины руки и как в его запавших глазах появляется живой блеск. А потом, когда он начал самостоятельно водить плоты по неверной Теребле, старые бокораши, смеявшиеся некогда над Олексой в конторе, глядели ему вслед и говорили:
— Дал бог крылья хлопцу!
Грамоты Олекса Куртинец добивался самоучкой. Он много и упорно читал, учился ночами. Когда в фирме дознались, что зачинщиком забастовки бокорашей был не кто иной, как Олекса Куртинец, его уволили.
Друзья помогли устроиться Олексе солекопом в Солотвинских шахтах, а немного погодя — учеником наборщика в типографии, где печаталась коммунистическая газета.
И вот он уже стал одним из сильнейших работников партии. Он был редактором коммунистической газеты, а горные округа избрали его своим депутатом в чехословацкий парламент.
Уважение Горули к Куртинцу передалось и мне. И сейчас от предстоящего знакомства с этим человеком я испытывал волнение.
Горуля и Куртинец остались у колыбы вдвоем.
— Мы вчера не знали, что и думать, — слышал я, как сказал Горуля. — Дожидались тебя, дожидались, как было условлено, а нема человека!
— Пришлось в Сваляве с поезда сойти и товарным добираться, — проговорил Куртинец. — Могли ведь по дороге другого агента ко мне прицепить.
— Трудно становится, — нахмурился Горуля.
— Да, не легко, — согласился Куртинец, — и надо ожидать, что будет еще труднее. Может быть, попытаются добиться запрета партии.
— Руки коротки!
— Руки-то коротки, но пытаться будут! Ведь борьба за дружбу и союз Чехословакии с Советским Союзом, которую мы, коммунисты, возглавили, уж очень не по вкусу Гитлеру и его сторонникам в Чехословакии, а может быть, кое-кому и еще подальше, в Америке, в Англии… даже наверняка так! Они-то, эти заморские демократы, и Гитлера сделали Гитлером. Вот и вся механика!
— Вот поди… — и Горуля выругался. — На бумаге мы легальные, а собираться надо тайно, на полонине.
Куртинец улыбнулся:
— Не беда! Мы ведь от своего не отступим. Надо только добиться, Горуля, чтобы в каждом селе слышалось наше слово. Об этом-то и следует договориться сегодня вечером с товарищами: в каждом селе наше слово правды…
— Соберем, Олекса, — будто успокаивая Куртинца, произнес Горуля, — можешь не сомневаться, люди придут.
Наступило молчание. Был час раннего летнего утра, когда солнца еще не видно, но воздух уже наполнен мягким, спокойным светом. Прохладно, тихо. Ночная темень и туман, отступив вниз, опоясывают луговые вершины гор у самой кромки лесов, и от этого чудится, что полонина с ее распадками и крутыми взгорьями словно остров плывет в бесконечном пространстве. И сердце сжимается от какого-то страха и восторга, до того дивен этот час на карпатских полонинах.
— Как вольно! —
— Верховино, маты ты наша, — вздохнул Горуля. — Ей бы к такой красоте долю счастливую.
Будет, — сказал Куртинец, — верю, что будет.
И негромко, но удивительно чисто затянул:
Верховино, свитку ты наш, Гей, як у тебе тут мило. Як игры вод плыве тут час, Свободно, шумно и весело.Он пел в раздумье, опершись о палку. Мне казалось, что думы его были шире песни. И я сам не заметил того, как начал вторить мелодии:
С верху на верх, а с бору в бор, С легкою в сердце думкою, В чересе крес [27] в руках топор, Бо я е легинь [28] собою.Песня закончилась так же легко, незаметно, как и возникла. Куртинец помолчал и вдруг обратился к Горуле:
— А что скажешь, Ильку, если я заберу жинку, хлопчиков своих, и приедем к тебе сюда, ну, скажем, дня на три, отдохнуть, побродить по горам, форель ловить в потоке? Примешь?
27
В чересе крес — за поясом ружье.
28
Легинь — молодец.
Я жду. Горуля перестает сучить нитку.
— Хорошо вы написали, пане Белинец, — вдруг произносит Куртинец, сощурив глаза. — Очень хорошо, а главное, правду о том, какая она есть, Верховина, и какой прекрасной она может стать. Вижу ее более прекрасной, чем написано у вас.
Он закурил. Дым облачками пополз из-под его усов.
— Но не возлагайте, пане Белинец, надежд, что все это обрадует управителей края. В лучшем случае они постараются замолчать вашу записку.
— А в худшем?
— Встретить ее в штыки, пустив в дело все, на что они только способны.
— Да у вас, пане Куртинец, предсказание мрачнее, чем у вуйка! — воскликнул я с усмешкой.
Горуля привстал. Глаза его потемнели.
— Не шуткуй, Иванку!
Я вспылил:
— Вуйку, мне все-таки не пятнадцать лет!
— А дурость и с седыми волосами ходит, — перебил меня Горуля. — Слушай, когда тебя люди уму-разуму учат!
Краска прихлынула к моему лицу, и мне стоило огромных усилий побороть себя и не ответить Горуле.
А Куртинец как будто и не заметил нашей короткой стычки.
— Посудите сами, пане Белинец, — продолжал он так, словно его никто не прерывал, — могут ли иначе отнестись эти люди к вашему проекту, если вы посягаете на самую основу их существования? Ведь по вашей науке и с ее системой травополья, чередованием культур все плетни надо сломать и все межи стереть.
— Позвольте! — перебил я Куртинца. — В моей записке и слова нет о конструктивных мерах. Я говорю только о том, чего можно добиться, а как добиться, как осуществить, это должны решать те, кто примет мою записку как научную основу. Общими усилиями и будут найдены пути.