«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
— С вами говорили обо мне, пане депутат?
Глаза его метнулись и застыли.
— Нет, никто, — торопливо произнес он. — Никто не говорил… Прошу.
Я изложил причину моего посещения.
— Так, так, — неопределенно промямлил Лещецкий, выслушав мои объяснения.
Он взял папку и, взвесив ее на ладони, сказал:
— Читать я этого не буду, расскажите-ка сами, что тут написано.
Предложение Лещецкого привело меня в замешательство, но делать было нечего. Сначала я рассказывал вяло, принужденно, но затем так увлекся, что Лещецкий глядел уже на меня с любопытством. Только когда речь зашла о селянских долгах, о фирме «Латорице», по лицу его проползла тень недовольства.
Когда я кончил, пан
— Служите где, пане инженер? — спросил он, не поднимая глаз.
— Нет, еще не служу. Я только кончил курс в Брно.
— Значит, службу надо подыскать для вас добрую… — Он отбросил вилку. — Вот и дожили, слава богу, что свои люди пошли в инженеры, в депутаты.
— Благодарю, пане Лещецкий, — сказал я. — Речь в данном случае идет не о моей службе…
— Ну да, — спохватился Лещецкий; он взялся за вилку и снова принялся чертить узоры на скатерти. — Верховина!.. Хорошо, что у вас о ней сердце болит. Я ведь и сам на той земле отцовский клаптик пахал, пастухом был, а теперь, как народ захотел, пришлось стать парламентским депутатом… И прямо скажу, пане инженер: Верховина — то наша всегдашняя забота.
— Мне кажется, пане депутат, что наступило время не только заботиться, а действовать.
— Так, как вы здесь пишете? — быстро спросил Лещецкий и постучал вилкой по зеленой папке записки.
— Да.
— Нет, пане инженер, — усмехнулся Лещецкий. — Вы тут всем крепким хозяевам и «Латорице» ворота грязью мажете, а на тех хозяевах все только и держится. Не будь их, Верховина бы, как то кажут, ноги протянула. Они работу людям дают.
— А кабальные долги, пустоши — разве все это мною выдумано?
— Не знаю, что вы выдумали, — уклонился от прямого ответа Лещецкий. — А если взять да и послушать вас, пане инженер, и сделать все так, как вы говорите, так ваша наука ведь ни в один двор не влезет. Я селянина знаю лучше вашего. Я знаю: ему горушку золота насыпь, а он свою межу ни за что не сотрет. Будь ему по карману, он вместо нее каменную стенку поставит, да повыше.
— Но ведь это от страха, от страха и боязни потерять то, что он имеет.
— Нет, от самостийности, пане инженер: «Здесь мое! Тут я хозяин!» «Мое» раньше бога народилось.
— Так, значит, по-вашему, селянину и наука не нужна?
— Этого я не говорю, — уклончиво произнес мой собеседник. — Наука ему нужна, да такая, чтобы ко двору пришлась.
Я понимал, что Лещецкому надоело спорить со мной, взгляд его сделался сонным, лицо приняло сытое выражение. Достаточно было только взглянуть на него, чтобы понять, что мое дело и здесь проиграно.
— Что ж вы мне посоветуете, пане Лещецкий? — спросил я упавшим голосом.
— Устраивайтесь на службу, пане Белинец, — сказал он миролюбиво. — Могу вас порекомендовать управляющим в одно имение на Пряшевщине. Место хорошее. А это, — он бросил взгляд на папку, и в голосе его послышалось предостережение, — лучше никому и не показывайте, да и сами забудьте, мой вам добрый совет…
Может быть, мне следовало благодарить Лещецкого за эти его слова, потому что, вместо отчаяния, они породили в душе такую ярость, такое омерзение и ненависть, что в дальнейшем, когда мне пришлось терпеть одно поражение за другим, эти чувства, овладевшие мною, не давали опускать руки.
Вечером я пришел к Чонке.
— Лещецкий! — промычал он. — От Лещецкого ничего другого и ожидать не следовало. Ему просто невыгодна твоя затея, Иване. Еще три-четыре года, и он будет одним из самых богатых людей в наших краях. Ты шутишь — Лещецкий! Ого!
И от Чонки я впервые узнал подробности об этом человеке. Лещецкий был выходцем из зажиточной крестьянской семьи. Ему удалось получить кое-какое образование. Тщеславный и хитрый провинциальный краснобай, он решил попытать счастья на политической
— Пане Лещецкий, — просил селянин, переминаясь с ноги на ногу, — мне детей малых уже кормить нечем, а кабанчик большой стал, дуже большой, — может, нам его продать?
— Как же продать? — пожимал плечами Лещецкий. — Я не можу, мне это невыгодно.
— Як же невыгодно? — мялся селянин. — Отдали вы за него сто крон и забот больше не знали, а продадим, выйдет вам шестьсот.
— Ни, куме, — возражал Лещецкий, — надо еще покормить мало. Ведь и вам с того будет больше гршей.
— Так ведь детям есть нечего, пане, — твердил селянин.
— Надо было раньше думать, когда дело решали.
— Раньше, — виновато улыбался проситель, — я одно, а вон бог — другое.
— Все равно не могу, — говорил Лещецкий, — кормите, кормите до срока.
— Так, пане, — уже молил селянин, — дуже прошу вас… Я меньшую долю возьму…
— Все равно мне в убыток, — не сдавался Лещецкий.
И когда после долгого торга селянин соглашался на четверть пая, пан Михайло Лещецкий вздыхал:
— Так уж и быть, я не зверь, а человек, я разумею, что вам тяжко и бедным диточкам тяжко. Нехай мое пропадает!.. Ступайте, куме, к пани Марии и сговаривайтесь, как продавать будем.
Пани Мария, правая рука в коммерческих делах Лещецкого, завершала уже все остальное.
Поговаривали, что у пана депутата кормились таким образом по селам несколько тысяч волов и свиней.
Он был скуп и жаден до необычайности. Он не гнушался и малыми, грошовыми, приработками. Как депутат чехословацкого парламента, Лещецкий пользовался правом бесплатного проезда по железным дорогам республики. В дни парламентских сессий государство выплачивало каждому депутату ежедневно по двадцать пять крон гостиничных, и Лещецкий умудрялся прибавлять их к своим сбережениям. Делалось это так. Вечером, после заседания парламента, Лещецкий садился в поезд, отходящий из Праги к границе и, заняв мягкое купе, ложился спать. Проводники будили его во втором часу ночи на подходе к пограничной станции, где обычно стоял уже встречный поезд, идущий в столицу. Лещецкий пересаживался и снова укладывался спать. Всю ночь он проводил в поезде, а утром, к началу заседаний, прибывал в Прагу.