«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
— Рад, что все обошлось и ты выкарабкался, — говорит он, грузно опускаясь в кресло. — Слушай, а не глотнуть ли нам по случаю твоего выздоровления? Нельзя? Почему нельзя? А, эта Ружана! Но что женщины понимают в вине? Ровным счетом ничего.
Чонка тоже говорит мне о Матлахе.
— Черт его знает, зачем ты ему понадобился! Но Матлах — это серьезно. Он высоко котируется, его побаиваются. Груб? Да, груб, но человек своего слова. Скажет: «Я вас съем» — и съест, даже косточек не останется. Скажет: «Я вас озолочу» — озолотит!
— И тоже косточек не останется? — улыбается Ружана.
— В
Только через несколько дней Ружана разрешила мне прогулки по дворовому садику. Ей доставляло большое удовольствие опекать меня, а мне — подчиняться ее опеке. Иногда она сама подолгу бродила со мной взад и вперед по коротким дорожкам садика, расспрашивая о Верховине, Брно, о людях, которых мне приходилось встречать. Я рассказывал ей о Горуле, быстровском учителе, Гафии, докторе Мареке. Для Ружаны это были люди из другого мира, совсем не похожие на тех, каких знала она.
Но радостное чувство выздоровления омрачилось. Я очень скоро заметил, как сухо разговаривали со мной старый и пани Юлия. Красные глаза Ружаны и раздражительность Чонки были тоже достаточно красноречивы. Было ясно, что в доме Лембеев разлад и виновник его я.
В конце концов Чонка рассказал мне о том, какая буря поднялась в семье, когда Ружана не дала увезти меня в больницу и, пренебрегая возмущением домашних, приняла на себя тяжелую обязанность сиделки. Она не отходила от моей постели в течение десяти дней, строго выполняя все указания врача.
— Представляешь себе, — говорил Чонка, — впервые взбунтовалась, и еще как! Старый и Юлия до сих пор не могут прийти в себя. А к тому же они ведь верят, Иване, всему, что было про тебя написано в той паршивенькой статейке… Но не обращай на это, пожалуйста, внимания, пусть думают, что хотят. Если на то пошло, черт побери, хозяин здесь я! Я тащу их на своей шее, вот и все!
Я был благодарен Чонке, но как ни велика была моя благодарность и как ни был я теперь привязан к Ружане, я чувствовал, что задыхаюсь в затхлой атмосфере дома Лембеев. Самолюбие мое страдало ужасно, и сознание, что сейчас мне некуда идти, было мучительно.
Поисками службы я занялся, едва только оказался в состоянии кое-как держаться на ногах.
Сначала мне как будто повезло, я узнал сразу два адреса, где требовались инженеры сельского хозяйства. Помчался по первому адресу, но, увы, как только назвал свою фамилию, наступила пауза и мне вежливо ответили, что, к сожалению, вакансия уже занята. То же самое произошло и в другом месте.
Отказали и Чонке, когда тот попытался устроить меня на должность переписчика в частной конторе. Днем еще он уверял, что нечего беспокоиться и должность за мною, а вечером, вернувшись из банка, уныло развел руками.
— Ничего не получилось, Иванку. Эта паршивая статейка портит все дело.
Потянулись тяжелые недели бесплодных поисков работы. Первое время я еще лелеял надежду на какую-нибудь счастливую случайность, но в конце концов даже от этой призрачной надежды ничего не осталось. И к числу тех, кто целыми днями простаивал на пешеходном мосту и набережной, мрачно наблюдая за рыболовами, прибавился еще один неудачник.
Осень быстро
Однажды утром, собираясь выйти из дому, у дверей флигелька я столкнулся с Ружаной. Теперь при каждой встрече, вопреки всем угнетавшим меня невзгодам, мы оба испытывали волнующее, двойственное чувство радости и смущения. Простые, дружески откровенные отношения, установившиеся было с первых дней нашего знакомства, незаметно для нас самих стали уступать место стеснительной неловкости и какой-то наивной осторожности, будто мы пытались скрыть друг от друга появившуюся у каждого из нас тайну. Но именно потому, что тайна, в сущности, не была тайной, мы не испытывали прежней свободы. Порой казалось, что нам не о чем больше говорить, и мы подолгу молчали, боясь взглянуть друг на друга. И в то же время эта несвобода, эти долгие минуты молчания не только не тяготили нас, а, наоборот, были нам дороги, наполняли наши существа ожиданием счастья. И подобно тому, как от света, вспыхнувшего в ночи, еще плотнее становится темень вокруг, так и все то враждебное, что окружало меня сейчас, делалось еще более враждебным, готовым, казалось, лишить меня и самой Ружаны.
— Пане Белинец, — проговорила Ружана, поправляя свои пушистые волосы, — это вам, — и подала мне письмо.
Я развернул листок, на котором каллиграфическим секретарским почерком было написано: «Пане Белинец, прочитал вашу записку. Если вы теперь не хвораете, прошу зайти ко мне в отель Берчини. Петро Матлах».
Я протянул письмо Ружане и, когда она пробежала его глазами, недоумевая, спросил:
— Откуда у Матлаха взялась моя записка? Я ведь ее не посылал ему.
— А разве это нехорошо, что она оказалась у Матлаха?
— Просто загадочно, — ответил я. — Да и зачем она понадобилась Матлаху?
Ружана смутилась.
— Простите, что я сделала это без вашего разрешения. Экземпляр, который вы послали в министерство, вернулся обратно еще во время вашей болезни. Отец Новак заинтересовался запиской и захотел ее прочесть. Он очень образованный и отзывчивый человек, пане Белинец. Он мне сказал, что его христианский долг помочь вам стать на дорогу.
— А от отца Новака записка попала к Матлаху?
— Да, пан Матлах, когда бывает в Ужгороде, беседует с отцом духовным… Не ругайте меня, пожалуйста. И я и отец Новак желаем вам только хорошего.
Наступила пауза.
— Там ждут ответа, — робко напомнила Ружана и повела головой в сторону дома.
Я встрепенулся.
— Ответа? Кто?
— Мужчина, который принес письмо.
Мы пересекли с Ружаной двор и подошли к дому. У ступеней, ведущих на галерею, стоял, ожидая меня, посланец Матлаха, его секретарь Сабо. В один миг мне припомнилось все, что рассказывал о Сабо Горуля, припомнилась жердь, пущенная вслед Олене, бегущей по улице Студеницы, и меня охватило чувство омерзения к этому человеку, который, шаркнув по-гимназически ножкой, быстро проговорил: