Светозары
Шрифт:
Как же он на фронте-то воевал? — думается порой. — Ведь все три ордена Славы имеет. Вспоминать о войне дядя обычно не любит. «A-а, шо там рассказывать, — махнет рукой, — бойня, мясорубка, кровь, дым, грязь…»
Но однажды вырвалось у него: рассказал такое, отчего и теперь, — только вспомню, — мурашки по коже дерут. «На Могилевщине це було, — рассказывал дядя Яков, — пид селом Белявским. Там немец дюже полютовал, все спалил, от села одни печи остались. Издали побачить — торчат те печи посерёд жнивья, як белые гусыни. И дюже кровопролитна драка была за тое спаленное село Белявское. Увесь день ходили в атаку на немецкие траншеи, и — як об стенку горох. Сколько там наших полегло, ясное море! Ночь прокемарили, кто як смог,
К этому воспоминанию дяди Якова о войне я не знаю, что добавить, как его объяснить. Я даже, признаться, не поверил тогда его рассказу. Дядю я знал совсем-совсем другим человеком. Безмерно любящим людей и постоянно страдающим от слепой своей веры в них.
В ту осень, о которой я рассказал, наши колхозники снова получили на трудодни жалкие крохи.
— Эх, был бы жив Живчик! — уже открыто бросали они в глаза бригадиру.
Мне же от всего сердца было жалко дядю Яшу: ну и что Живчик? При нем больше получали на трудодни, что ли? Заладили…
Глава 4
В КАМЫШАХ
1
На шестнадцатом году жизни обуяла меня неуемная страсть к охоте!
Появление этой страсти во мне объяснимо: и дедушка мой, Семен Макарович, и отец были заядлыми охотниками, но не думаю, что до такого самозабвенья, как я. Это увлечение осталось у меня на всю жизнь, оно то остывает, то разгорается с новой силою, принося мне то горести и страдания, то высшее счастье наслаждения природой, — и, может быть, даст бог, не оставит меня до конца дней моих.
А все началось с первой моей самостоятельной охоты. Сейчас вот я думаю: что же произошло на той первой моей охоте, что так перевернуло во мне всю душу? Думаю и не могу вспомнить, — ничего вроде особенного и не произошло.
Стояла середина сентября, — яркие желто-голубые дни бабьего лета. Над степью плыла серебристая паутина, в небе летели караваны гусей и журавлей. Стеклянно звенели, щемящей тоской отзывались их клики, и как всегда в эту пору, тянуло куда-то в неведомые дали, неспокойно, тревожно было на душе, — чего-то ждалось, о чем-то мечталось. Выйдешь вечером за деревню, — тихо, просторно, далеко видны в сумерках желтые огоньки палов, — выжигают под пахоту жнивье и солому.
И я не выдержал. В субботу после школы достал с полатей дедушкино ружье. Дробовик не чистился много лет, заржавел, а в стволе было мохнато от грязи. Я протер ружье керосином, отыскал позеленевшие медные гильзы, нашлось и немного пороху, а дроби, — я уж знал, как это делается, — накатал из свинцовых кусочков между двумя сковородками.
Сел заряжать патроны. За этим занятием и застала меня мама, пришедшая вечером с работы.
— А я-то думала, может, завтра за дровишками бы съездили, — сказала она. — Зима на носу.
— Кто ж тебе даст лошадь в такую ведренную погоду? — сердито буркнул я. — Чай, колхозное сено будут вывозить.
— Дак, можа, на коровенке на своей съездили ба… — Мама тяжело вздохнула, отвернулась в сторону. — Да уж погуляй денек, што уж теперяка… И так света белого не видишь, кажин выходной то за дровами, то по сену… Погуляй. Да без етой холеры, — кивнула она на ружье, — ну его к богу! Тока ноги убьешь да время. А несчастных случаев скока на охоте бывает?..
И в воскресенье утром, прихватив дробовик и сидорок с харчами (резиновые болотные сапоги пришлось попросить у добрых людей), я побежал на конный двор, откуда отправлялись подводы на Шайдош за сеном.
И пока ехал долгий путь на бричке с двумя дробинами, которая скрипела всеми деревянными суставами и грохотала на ухабах и выбоинах, — дорога была натружена, мозолиста, как крестьянская ладонь, — пока ехал эти грохочущие версты. Не покидало меня возбужденное настроение, тревожное ожидание чего-то необычного. Хотя что же может случиться необычного? Ведь на охоте я уже бывал не раз: дядя Леша иногда брал меня с собой на ближние болота, и я служил ему вместо охотничьей собаки — доставал из воды подстреленного куличка или чирка.
Но на свою, на самостоятельную охоту ехал я впервые, а как только стали приближаться мы к Шайдошским болотам и как увидел я издали черную пластяную избушку с двумя крохотными оконцами на восход и одним на полдень — то уж и не смог больше терпеть: схватил ружье, сидорок с едой, выпрыгнул из брички и помчался напрямки к родному жилищу, распугивая из камышей тяжелых на подъем ворон, которые взлетали с противными криками, вяло, тряпично махая крыльями, словно пустыми рукавами.
— Ну, здравствуй! — говорю я избушке. — Помнишь меня?
Она, кажется, совсем осела в землю с той поры, когда жили мы здесь с покойным дедушкой Семеном в первую военную зиму и стерегли овец. Стала маленькой, будто съежилась. Или наоборот: это я вырос с того времени. Всегда так кажется, пока растешь.
Двускатная пологая крыша избушки прогнулась по матице, как спина старой лошади. На дерновой кровле топорщились ржавые будылья бурьяна, а глиняная труба совсем покосилась. Подслеповатые оконца глядели словно бы виновато.
Дверь была приперта лишь легким бревнышком, и я вошел внутрь. И снова поразили меня крохотные, будто игрушечные, размеры избушки. Это как же крутились мы здесь с дедушкой вдвоем, а когда пришел дезертир сват Петра, то втроем чувствовали себя свободно? И сенной обоз приезжал, — полдюжины баб во главе с Тимофеем Малыхиным, дедушкиным дружком, — всем хватало места…
Эх, давно ли, кажется, все это было? Мое привольное житье среди пустынных снегов; друг мой, ручной барашек Егорка; страшная ночь, когда зимовье наше осаждала волчья стая. Было, да быльем поросло. И давно нет уже в живых дедушки Семена…
Сучок на дощатой двери — черный, с разводьями, как разлапистый паук. И так он живо вспомнился из той зимы, таким показался родным, — прямо до спазмы в горле. И я почти физически ощутил: тут, в этой избушке, осталась невозвратная частица моей жизни. А сколько еще будет таких мест на земле?