Светозары
Шрифт:
Темнеет рано, в пять часов вечера уже начинают меркнуть синие сугробы, небо на закатной стороне становится сизым, а избы и тополя в палисадах резко чернеют, и желтые окна, освещенные тусклыми керосиновыми лампами, кажутся такими жалкими, одинокими и печальными.
Но вот гаснут один за другим огоньки, и над степью опускается ночь — аспидно-черная и первобытно-дикая. Беспросветная, бесконечная волчья ночь!
Волки об эту пору еще не ходят свадебными табунами, а держатся небольшими выводками или поодиночке. Они обитают в заросших кустами логах и распадках. Глухозимье — самая тяжкая голодная пора для всего живого в степи, и темными ночами
Вот он крадется, неслышный, как тень, только когти чуть клацают, царапая затвердевший к ночи снег. Матерый, грудастый, большелобый. Волк стар, но еще могуч. Седеющая морда угрюма и страшна, а вздыбленный загривок словно бы потрескивает зелеными искрами. Он рысит, заметно припадая на левую заднюю ногу. Потом останавливается и садится, подвернув по-собачьи хвост. Деревни он не видит в темноте, но чует все ее запахи. Эти сытные запахи щекочут, зудят его ноздри, и он раздувает их до боли, вбирая сладкий морозный воздух и выбрасывая фонтанчики зеленоватого пара.
От деревни наносит кисловатым запахом кизячного дыма, — извечным, знакомым всему степному зверью еще со времен древних кочевий. И сквозь этот чуждый природе, страшноватый запах еле-еле проступает другой, ни с чем на свете не сравнимый, вызывающий спазмы в голодной глотке, — запах скотских сараев, теплых овечьих катухов… Волк делает невольное движение в сторону деревни, но снова в нерешительности останавливается, елозит брюхом по снегу: страшно!
А ведь совсем недавно он чувствовал себя хозяином не только во всей степи, но и в степных деревушках. Открыто ходил ночами по темным заснеженным улицам, выискивал редкие овечьи загоны, разрывал когтистыми лапами пластяные или соломенные крыши и резал худых одиноких овечек. Редкие в ту пору на селе собачонки, трусливо поскуливая, прятались от волка под крыльцо либо под амбары, а если какая осмеливалась высунуться, волк стремительно хватал ее клыками за шкирку, закидывал на загорбок и спокойно уходил в степь.
Теперь времена изменились. Жалкие, полуживые ранее деревни стали шумнее, огнистее вечерами, в них появились люди с ружьями. Теперь в деревню не зайти ни с какого бока. Да что там в деревню! Однажды зимою он, Матерый, за десяток верст от людского жилья, в собственном распадке, где имел постоянную нору и куда ранними веснами, после шального свадебного гона приводил молодую волчицу, — пробегая хозяйскою трусцою около родного жилья, вдруг услышал под собою страшный лязг железных челюстей и в то же мгновенье почувствовал, как эти челюсти схватили его за левую заднюю ногу, сжали так, что хрустнула кость, а глаза выдавились из орбит от ломающей боли. Матерый взвился на дыбы, стал прыгать и кувыркаться по снегу, стараясь вырваться, но гремящие цепью челюсти только сильнее впивались в ногу.
Всю ночь волк метался и бился в бессильной ярости и лишь к утру понял, — не умом, а инстинктом, который тоньше и вернее ума, — понял, почувствовал, что это все, что ему пришел конец.
А с рассветом послышался далекий собачий брех, ветерком нанесло на Матерого отвратительным запахом псины и горьким человеческим духом махорки. И тогда зверь успокоился и стал делать единственное, что подсказал ему инстинкт и многовековой опыт предков, — стал грызть свою лапу, которую мертвой хваткой держали железные челюсти. Он слышал, как хряскала под клыками неподатливая кость, чуял во рту противный, пахнущим железом, вкус собственной крови.
Он управился до прихода собаки и человека: ушел, оставив
…И вот сидит он рядом с деревней, жадно, до спазм в глотке вдыхает ее густые, сытные запахи, и от этих запахов появляется тошнотная слабость, а перед глазами вспыхивают и меркнут зеленые искры.
Чуть слышный шорох вдалеке вдруг привлек внимание Матерого. Он напрягся весь, прожигая ночную тьму зелено вспыхнувшими глазами. И показалось ему на миг, что за дальними сугробами мелькнуло что-то живое, и двигалось оно в сторону деревни. Волк принюхался, напрягая ноздри: нет, вроде не собака. Запах псины на морозе резок, слышен за версту. Скорее всего — заяц. Этого труднее взять на нюх, так как пахнет он снегом и ветром.
Да, но а что делать зайцу в деревне? Матерый быстро отыскал его след, прошел по нему чуть не до огородной изгороди крайнего в деревне подворья, затаился в сугробе и стал ждать…
Кто сказал, что заяц рожден зайчихой? Нет, и еще раз нет! Заяц рожден самим страхом. Создала его природа на свет божий, но ничего не дала для самозащиты: ни крепких клыков, ни железных когтей. И только страху отпустила полной мерой. Зайца может обидеть всякий кому не лень. Что уж говорить о волке или лисице — голодные вороны набросятся — и те растерзать могут. Так и живет бедолага — каждого куста боится, собственной тени шарахается.
Зимой, чтобы укрыться на ночлег, десятки кругов обежит заяц, куролесит так и этак, — следы запутывает. Потом сделает двухсаженную смётку-прыжок, забьется в глухую чащобу, вытянется на земле. Тут бы можно и успокоиться, отдохнуть, да какой там сон! Он и спит с открытыми глазами, а длинные уши и во сне прядают, чутко поворачиваются на малейший шорох.
Вроде и бояться нечего, а он все равно каждое мгновение ждет своей смерти. Далеко где-то снежная навись с дерева оборвалась, а заяц срывается, будто выстреленный из пращи, и мчится, вытянувшись в стремительную линию, — пушистая шкурка, до отказа набитая страхом, — и выпуклые, косые глаза его способны видеть, что делается впереди, по бокам и даже сзади…
А куда мчится-то? Да навстречу новому страху, новой опасности, а может быть, и навстречу самой смерти…
Вот и сейчас, в эту глухую волчью ночь, под обглоданным кустом ракитника, в уютной снежной ямке, зайчиха очнулась от чуткого полусна. Села столбиком на задние лапы, постригла ушами, прислушиваясь. Тихо, темно. В тощем брюшке ноет, сосет от голода.
Она выпрыгнула из-под куста, поскакала по старому своему следу, стараясь угадывать в прежние ямки. На краю длинной согры росли кривые, изверченные ветрами, осины. Они были давно обглоданы понизу. Зайчиха поднялась на задние лапы, погрызла горьковатую и пахучую на морозе осиновую кору. Брюшко еще сильнее затосковало, запросило пищи. А кругом — ни травинки, ни листика, только снег, снег…
С некоторых пор, после свадебных игр на лунной лесной поляне, зайчиха стала инстинктивно чувствовать, будто живет она теперь не только для себя, будто поселился в ней кто-то, кто важнее и нужнее ее самой. И этот «кто-то» постоянно требовал теперь еды, — зайчихе надо было отыскать еду во что бы то ни стало, и она иногда забывала об осторожности.