Святые сердца
Шрифт:
– Если ты говоришь о молодой послушнице Серафине… – начинает Зуана и замолкает, не зная, что, собственно, хотела сказать. – Я думаю… Я думаю, что с твоей помощью – и с помощью божественной музыки – она медленно, но верно находит свой путь.
– Вот как? Я в этом не уверена. Помоему, Господь взывает к ней, но она своим голосом затыкает себе уши, чтобы не слышать. А почему бы и нет? Нынче в СантаКатерине больше заняты упражнением голосов для прибыли, чем для молитв. Возможно, ты этого не замечаешь, потому что не помнишь. А ведь когдато этот монастырь славился своим благочестием. Послушницы чувствовали это во всем. Ангелы принимали в свои объятия сестру Агнезину на заутрене, а сестре Магдалене стоило только раскрыть в церкви ладони, как из ее ран начинала течь кровь. Но теперь
Ого! Значит, и сестранаставница беззащитна перед сплетней. Хотя, конечно, сплетня ведь тоже разновидность заразы, думает Зуана: слова, однажды произнесенные, не нуждаются в повторении, но летят по воздуху, невидимые и бесплотные, обретая силу, стоит им попасть комунибудь на язык. Ей вдруг представляется мир, каким его, должно быть, видят ангелы: бурлящий котел невидимой материи, смесь добра со злом. В какой же день было сотворено все это? Ей хочется, чтобы ее отец оказался тут и она могла бы задать ему этот вопрос. Однако речь сейчас совсем о другом. Речь о сестре Магдалене и ее возможной трансценденции. Полно, об этом ли они говорят? А может, святая сестранаставница просто использует благо общины как наживку в надежде поймать более крупную рыбу? Однако такое коварство почемуто кажется недостойным ее.
Благодарение Богу, хотя бы сама Зуана от этого избавлена. Безусловное послушание – величайшая добродетель, на которую может претендовать монахиня. А указание аббатисы для нее – воля самого Господа.
– В последний раз, когда я была у нее, добрая сестра спокойно лежала в своей келье.
В ту же секунду во взгляде Юмилианы прорывается столь явное недоверие, что Зуана вздрагивает; более того, она поражена, видя слезы, которые начинают стекать по крутым склонам щек старшей монахини.
– Оо, я знаю, что у тебя добрая душа, сестра Зуана. Я вижу это по тому, как ты обращаешься с больными. Наш Господь Иисус Христос и сам был целителем, и ты получила от Него этот дар. Но я боюсь, что мы не сумели обучить твою душу обретать Его любовь через молитву. Как мне жаль, что ты не была моей послушницей…
– Я… я бы тоже этого хотела, – говорит Зуана, вдруг чувствуя, что эти слова будто вырвались прямо из ее сердца, которое горит теперь так же, как ее лоб. Может быть, ее даже слегка шатает.
– С тобой все в порядке, сестра?
– О да, я прекрасно себя чувствую. Я… Просто мне еще надо много сделать для помощи больным.
Юмилиана награждает ее серьезным взглядом, словно прикидывая, что еще она может ей сообщить. Слезы тем временем достигли глубоких морщин вокруг ее рта, по которым скатываются к усеянному крупными порами подбородку. Зуана сморит на них как зачарованная. Какая же она милая и какая безобразная. Если бы сестра Сколастика написала пьесу про рождение Христа, сестренаставнице наверняка досталась бы в ней роль Елизаветы, чья высохшая старая утроба вдруг понесла по милости Господа…
«Хватит, хватит. Пора сосредоточиться», – думает Зуана.
– Я злоупотребляю твоим рабочим временем. Ты нужна Господу для других дел, – наконец произносит старшая монахиня, делает шаг назад, но не отводит взгляда. – Благодарю тебя за эту… этот разговор. Я всегда поминаю тебя в моих молитвах. Надеюсь, я не слишком… тебя побеспокоила.
– Нет. Вовсе нет. Я скоро приду к Анжелике.
Но Юмилиана лишь машет рукой.
– Не волнуйся. Я сообщу, если ты будешь нужна нам. Если молитвы не помогут. Да пребудет с тобой Господь, сестра Зуана. Ты дорога Ему, и Он пристально следит за каждым твоим шагом.
– И с тобой, сестра Юмилиана.
Глава двадцать вторая
Оставшись одна, Зуана тут же смешивает уксусную воду с рутой, а потом берется за свежий коньяк и базилик. Несмотря на свою болезнь, она намерена все же завершить рабочий час.
Сколько же этого снадобья приготовила она здесь за все эти годы? Двенадцати, тринадцатилетний запас? Сколько ей еще предстоит? Сколько ей вообще отпущено? Пятьдесят, пятьдесят пять? Есть, конечно, монахини, которые доживают и до таких лет. Даже до шестидесяти. Шестьдесят лет… Время кажется ей имеющим вес. Она представляет себе весы, на одной чаше которых, точно мешки с солью, лежат годы, а на другой – добрые дела и молитвы. Возможно, когда обе чаши придут в полное равновесие, она будет готова. Но чем можно измерить добро? И разве всякое время весит одинаково? Вряд ли… Дни, проведенные за молитвой или самопожертвованием, наверняка весят больше, чем те, когда она просто поливает растения или извлекает из них соки. Возможно, суть вовсе не в равновесии, а в том, какая чаша окажется хоть немного тяжелее?
Зуана спрашивает себя, может быть, она знала это раньше, а теперь просто забыла оттого, что чувствует себя так странно? И все же мысль о том, что ее путь оказался таким долгим, не отпускает ее. Сестре Имберзаге едва сравнялось двадцать два, когда Господь призвал ее. Внешне она была такой же монахиней, как остальные, не хуже и не лучше. Так почему же именно ее? Если только сама ее обыкновенность не сделала ее избранной.
Избранная. Даже само это слово пахнет теперь падалью. В это верят еретики: в то, что Господь избрал одних, а не других; и что Его выбор перевесит и жизнь, полную добрых дел, и целую общину монахинь, молящихся за ту или иную душу. Конечно, за такие мысли они буду гореть в адском огне, однако ад уже, наверное, переполнен, ведь эпидемия продолжает распространяться, пересекая горы, моря и границы, беря штурмом деревни, университеты и города, захватывая даже знать и правителей, словно злое семя, летящее по воздуху. Не удивительно, что истинная церковь так боится за свою паству. Что сказала аббатиса? Они готовы даже запретить нам писать письма из страха, как бы это не нарушило наш покой. Но разве такое возможно? Ведь такая изоляция наверняка породит новую лихорадку.
Едва закончив смешивать базилик с коньяком, она слышит чьито шаги, оборачивается и видит стоящую в дверях с пакетом в руке молоденькую прислужницу, чье имя никак не может запомнить.
– Я… Мадонна аббатиса прислала вам это.
Девушка нерешительно делает шаг в сторону. Она еще не привыкла к монастырю, и лазарет кажется ей очень странным местом, обиталищем сумасшедших старух, самой безумной среди которых оказывается неожиданно сама сестратравница, вся красная, обливающаяся потом. Зуана протягивает руку, но девушка увертывается от нее, кладет пакет на рабочую скамью и тут же выходит, второпях задевая стол.
На пакете печать епископа, хотя и сломанная. Значит, аббатиса уже проверила его содержимое. Наверняка в нем какоенибудь цветистое послание от его священства, в котором он благодарит достойных сестер за доброту и посылает им немного кошенили в награду за их благодеяние. Внутри, завернутый тряпочку, лежит маленький холщовый мешочек. Зуана кладет его на ладонь, торопливо прикидывая вес. Граммов десять, может, чуть больше. Вместе с тем, что ей удалось сэкономить, хватит и для кухни, и для аптеки. Она распускает завязки и подносит мешочек к носу. Он пахнет таинственно, как то, что произросло и было высушено при большой жаре очень далеко отсюда. Сколько же миль ему пришлось одолеть, чтобы попасть сюда? Очень осторожно она высыпает небольшое количество порошка себе на ладонь. Крохотные, темные, тусклокрасные гранулы. Даже не подумаешь, что в них заключен столь яркий, пламенный цвет. Красное золото – вот как называют его люди. То немногое, что ей о нем известно, она прочла в одной из отцовских книг: истории Новой Испании, написанной врачом, который побывал там в составе армии. Он рассказывал, что кошениль добывают из червячков, которые живут на кактусе, растущем в пустыне, в таких краях, где люди ничего не знают об Эдемском саде и никогда не слышали имени Иисуса Христа, но делают такую яркую краску, что ею можно нарисовать Его кровь, и она будет алой, будто пролитой за них только сейчас. В книге есть рисунок самого растения, нежного и колючего одновременно, но нет изображений людей, которые его выращивают, так что ей приходится самой домысливать, какие они: голые, с разрисованной кожей, или с губами, выпирающими, словно тарелки, как она видела на картинке гдето еще.