Сын детей тропы
Шрифт:
— Ты позоришь моё сердце, Хельдиг, — прозвучал холодный голос. — Я велю тебе: оставь его и вернись за стол.
— Он спас мне жизнь, я говорила тебе...
— Твоей жизни никто не угрожал. Те люди не тронули бы тебя, это его они искали, и из-за него ты была в опасности.
Сапоги покачивались перед лицом. Начищенные, с грубой подошвой, людской работы. Этот сын леса и одевался как человек.
— Он помог мне вернуть рогачей.
— Помог?
В холодном голосе что-то дрогнуло,
— Помог? Хельдиг, я говорил тебе, как важен для нас союз с людьми. И если Вольду приглянулись рогачи, то и к лучшему...
— Ты знал, что они для меня значат!
— Заведёшь новых! Мы не многое можем предложить людям. Настоящая удача, что Вольду понравились звери, которые нам ничего не стоят, и он сказал, что заплатил тебе за них. У рогачей теперь другой хозяин, и не спорь, и ты ещё попросишь у Вольда прощения за дерзость...
— Немногое можем предложить? А как же камень? Камень, Искальд! Я никогда бы не подумала, что ты...
— Не кричи! — велел сын леса, хотя Хельдиг и не кричала — шептала горячо.
— Я хотела вернуть его тебе. Мне жизни было не жаль! Боги не должны проснуться, и я верила, ты сделаешь всё, как нужно...
— И я сделаю, а о богах помалкивай, не позорь моё сердце. И так на тебя смотрят косо. Было бы кому просыпаться, они бы уже проснулись. Идём.
Двое умолкли, и стало слышно, как за столом у очага веселятся люди.
— И баба-то — ни рожи, ни кожи, драная вся какая-то. А ишь ты, выродок ей милее, чем наш красавчик!
— А он перед ей и так, и так — ну, чего девке надо? Чтоб на коленях упрашивал, может?
— Открыто с другим милуется, ни стыда, ни совести...
Если расслышал Шогол-Ву, у которого шумело в ушах, то уж сын леса точно не пропустил ни слова.
— Ну и сиди, — сказал он. — Ну и сиди!
Сапоги ещё качнулись с пятки на носок и ушли.
Хельдиг склонилась ближе к запятнанному, отвела от его лица слипшиеся от воды и грязи волосы, коснулась влажным полотном. Утёрла рот. Сказала, складывая тряпицу:
— Я не могу снять верёвки, прости меня. Нельзя. Сильно давят?
— Уйди, — сказал Шогол-Ву, набравшись сил. — Хель... диг... уйди.
Нельзя было, чтобы она видела его — такого. Чтобы касалась.
— Молчи, — сказала она, промокая бровь.
Защипало. На светлом полотне остались пятна.
Они сидели в углу, том самом, где ещё недавно мужики искали крысу. Над огнём висел котёл, душно тянуло чадом, и зал как будто проезжал мимо, и возвращался, и ехал снова. Звуки и запахи стали остры и резки, и ком подкатил к горлу.
Дочь леса держала за плечи и что-то шептала, утешая, но что, Шогол-Ву знать не хотел. Лучше бы ушла. Лучше бы сидела за столом с другими, её-то не неволили,
А она подождала терпеливо, и опять протёрла его лицо, и усадить попыталась, чтобы не падал на бок. А после села рядом, плечом к плечу, и заплакала тихонько. Он бы и не услышал, ощутил только, как дрожат её плечи.
— Как нас нашли? — спросил Шогол-Ву. — Это ты... ты сказала?
Плечи застыли.
— Ты?
— Я. Я не думала, что так обернётся...
— Мне нет дела, что ты думала, я спрашивал не о том. Уходи.
— Я не хотела зла!..
— Какое же тут зло, дочь леса? Я буду жить... уплыву, как хотел. Золота дадут... больше, чем обещано. А ты... иди к тому, кому отдала сердце. Над тобой уже смеются, и над ним тоже.
Дочь леса промолчала. И уйти не ушла, и дышать, казалось, перестала. Впору и забыть, что рядом сидит.
А за длинным столом всё пили — и люди Матьеса, и местные, и парни из Белых Садов, и торговец. Даже Нату позволили бренчать на стренге, а может, приказали. С ним рядом сидели двое с мрачными рожами, кружек перед ними не было. Следили за порядком.
Не пил и одноглазый Матьес. И сын леса не пил, но смотрел в тёмный угол всё злее.
Он и в гневе оставался холодным. Не хмурился и зубы не стискивал, лишь раздулись и побелели ноздри тонкого носа и глаза прищурились недобро.
Шогол-Ву опустил веки, чтобы не видеть, как кружится зал. Он заткнул бы и нос, и уши, если бы мог.
— Ты покажи только, а я уж сама управлюсь, — раздался голос неподалёку. — Я, даром что не вижу, хозяйство вела, помощи не просила. Ну, дома-то каждый угол знаком...
Сюда шёл хозяин, нёс пук соломы. Под свободную руку его держала тётушка Галь.
И одноглазый поднялся, сменил место, сел ближе. Пригляделся.
— Где утереть? — спросила тётушка Галь. — Давай мне солому, я живо...
Хозяин сунул ей пук. Дочь леса поднялась, протянула руки.
— Я приберу...
Но старая женщина прижала солому к груди.
— И без тебя справлюсь! Шла бы ты, девка, к тому, кто тебя ждёт. Сделала выбор — значит, место твоё рядом с ним теперь. Иди, иди! По гордости его топчешься, думаешь, долго будет терпеть? Да ещё на ком зло выместит...
Хельдиг послушала. Ушла, опустив голову.
Тётушка Галь наткнулась на ноги запятнанного, нащупала стену, спросила:
— Где убирать-то? Здесь, передо мной, или с другой стороны?
— Здесь.
Она присела, раскладывая солому.
— Ох и глупая девка, а? Хуже нет, когда сердце жалостливое, а умишка боги не дали. Сидит, будто тебе с того польза великая, а над тем, кому она сердце отдала, люди смеются. Его бы лучше пожалела! Он, бедный, так зубами скрипел, как бы не изломал.