Сыновья
Шрифт:
Она послушно вернулась, подала ему, присела на полосу рядом. Михаил набил рот хлебом и прильнул к кувшину.
— Важно… ух, важно! — бормотал он, захлебываясь молоком и жадно ощупывая закусанную краюху. — Хлеба-то, кажись, маловато принесла, Михайловна… Вот поем — иди домой. Нечего тебе здесь делать.
Не отвечая, мать все оглядывалась на край загона.
— А ведь это Настюшка, — сказала она по догадке и покосилась на сына.
Кувшин качнулся у него в руках, молоко пролилось на рубаху.
— Она самая… — нехотя проронил он, утираясь. — Принесла нелегкая…
— Но, но! — погрозила мать.
— А что? Опять вожжами? — рассмеялся
— А уж чем придется, — усмехнулась мать.
Все светлела вокруг нее ночь, так, по крайней мере, ей казалось. Она не могла больше сидеть, порывисто вскочила и, как маленькая, сгорая от любопытства и нетерпения, побежала, спотыкаясь, межой на край загона.
Верно, это была Настя Семенова, одинокая, крохотная. Она перестала теребить, как только подошла Анна Михайловна, поздоровалась, отвернулась и заплакала.
— О чем ты? — спросила Анна Михайловна.
— Мишу… жа-алко… — прошептала Настя.
Анна Михайловна погладила Настю по голове.
— Стоит его жалеть, баловника, — проворчала она и еще раз погладила Настины волосы. — Ишь растрепала косы-то… длинные какие.
Помолчала и добавила:
— Смерть не люблю стриженых.
Не успели они поговорить, как где-то близко зафыркали кони, затарахтели, приближаясь, гремучие колеса. Анна Михайловна замерла, прислушиваясь. Она опять ничего не видела, ее окружила темень, но зато с груди будто камень свалился. Радостно различила голоса… Один миг, и снова ее задавило горе.
— Проваливай, проваливай! — послышался озлобленный голос Михаила.
— Я тебе провалю! Дай дорогу!.. — отвечал второй, такой же страшный.
«Подерутся… сейчас подерутся. Господи!» — мелькнуло у матери, и она заметалась на конце загона. Бежать и разнимать — поздно, кричать — не послушаются.
— Что же это… Настя? Что же это, а? — в отчаянии причитала Анна Михайловна и вдруг затихла.
— Садись и правь лошадьми, — внятно сказал Алексей.
— Я?
— Ты.
Молчание.
— Садись, говорят тебе, — повторил Алексей. — Я принимальщиком буду. Ну?..
— Доверяешь, братан?!
Свист оглушил Анну Михайловну.
— Эх, вороные, удалые! — запел-засвистел Михаил, ударили копыта, и пошла в лад песне и топоту копей греметь теребилка.
— Пойдем, Настя, спать, — устало сказала Анна Михайловна.
С этих пор перестала мать тревожиться за сыновей. Они по-прежнему соперничали и дружили, все так же не давали друг другу спуску что в деле, что в пустяках, и Анна Михайловна по привычке бранила ребят, но спокойно было ее сердце, тихо и светло на душе. Словно прозрев, разглядела она сыновей в первый раз близко и хорошо, все запомнила, все полюбила и, главное, поняла, что так оно и должно быть, а не иначе. Не расти тополю плакучей ивой, не стоять Волге-матушке болотом, не холодеть молодому сердцу камнем.
Еще больше стала дорожить Анна Михайловна временем, когда сыновья были дома и они втроем на досуге сумерничали, разговаривая про всякие разности. И хорошо было посмеяться над шутками Михаила и послушать, как читает газету Алексей, и просто помолчать, поглядеть на сыновей, тихо порадоваться.
Иногда к ним забегали приятели, приводили с собой девушек, в избе становилось тесно и шумно. Мать уходила на печь и оттуда, свесив голову, смотрела и слушала, как забавляется молодежь.
Все было не так, как прежде. Парни не садились к девушкам на колени, не озорничали. Игры с поцелуями заводились редко, их как-то стеснялись, презирали. Молодежь больше всего любила, сбившись в кучу, разучивать новые песни или стучать по столу костяшками, выкладывая из них какие-то замысловатые, непонятные фигуры. Часто ребята спорили обо всем, что вычитали из газет и книг, спорили по разным пустякам, и не поймешь: в шутку или всерьез, потому что и смеху бывало много, а сердитого крика еще больше. Любили они также шептаться, мечтать, что ждет их в жизни, куда пойти учиться, работать да когда можно будет автомобиль завести, аэроплан, чтобы путешествовать и друг к другу в гости ездить, и всякое такое, что смешило и радовало Анну Михайловну.
Но песни, споры, шепот, игры и смех не мешали молодежи, как видела мать с печи, делать еще другое, извечное, самое для них важное — разговаривать глазами, улыбками, тайным пожатием рук. Заметно было, как они ревновали, страдали, ссорились и мирились, порой обнимаясь украдкой.
Михаил ухаживал за Настей, и мать одобряла его. Эта маленькая, востроносая приветливая девушка, ловкая что на работе, что на гулянье, была давно по душе Анне Михайловне. А ночное теребление льна прямо-таки растрогало. «Дай бог! — думала Анна Михайловна. — Ладная пара… Лучшей снохи мне и не надо». И косилась на Лизутку Гущину, которая молча, не поднимая глаз, как всегда, диковато отсиживалась в стороне. Она редко принимала участие в забавах, не умела спорить и шутить, разве что бросала одно-другое слово, когда ее донимали, и то невпопад, заливаясь румянцем и усмехаясь уголками тонких, постоянно строгих губ. Но в играх она всегда выбирала Алексея, и он выбирал только ее, хотя никогда к ней не подсаживался и почти не разговаривал. «Экий сыч каменный, не девка, — раздражалась Анна Михайловна. — Мать померла, а ей хоть бы что, шляется… Нечего сказать, по себе выбрал Лешка… в молчанку играть. Глаза бы мои на них не смотрели… Ну, да рано думать об этом», — утешала она себя, наблюдая за молодежью.
Хорошо было также вечером, в праздник, нарядившись, пойти всем вместе в избу-читальню на собрание или, когда приезжала кинопередвижка, сесть рядышком и замечать, как смотрят в их сторону и шепчутся бабы, как проходит мимо Настя, чтобы поклониться ей, матери, показать, словно ненароком, обновку, а Лизутка не смеет, прячется в кути за подруг; как сыновьям смерть хочется подойти поболтать с девушками, но они стесняются матери и даже, когда она скажет: «Чего уж тут, идите… женихи!» — они еще чуточку посидят, встанут, будто нехотя, и… пропадут до утра.
Много, много было приятного для матери. Она ждала зимы, нового дома, мечтала, как заживет в нем с сыновьями душа в душу, как загуляют они на беседах в свободные зимние вечера, а она, мать, досыта налюбуется ими.
Осень стояла на редкость долгая, ясная и тихая.
Затепло убрались с яровыми, отсеялись, выкопали картофель, подняли всю зябь, чего никогда не бывало. Живо измяли, отрепали лен и принялись за молотьбу. Дожди начались было в конце сентября, но после опять распогодилось, установились светлые короткие дни. Было так тепло, что голые ветви яблонь и черемухи выкинули перецвет. Бело-розовая дымка окутала сады и огороды, точно весной. И странно было видеть рядом с белыми, пенными яблонями огненно-золотую сквозную листву дремотных тополей, осин и берез. Озимь пошла в трубку, и с такой силой, что уже не рады были в колхозе долгому теплу, боялись, как бы не погибли зимой буйно разросшиеся посевы ржи и пшеницы. Поэтому все желали поскорей заморозков.