Сыновья
Шрифт:
Сочно стукал на счетах Гущин, приспустив на острый нос очки и строго косясь поверх их на Андрея Блинова, вычитывавшего по ведомости сиплым, простуженным голосом: «Тридцать два кила… еще подкинь сто восемь… долой пятьдесят четыре… Ну, и где же у тебя завалился мешок?» У окна, за столом, покрытым кумачом в чернильных пятнах и прожженных дырках, облокотившись на газеты и бумаги, беседовал Николай Семенов с незнакомым бородатым, толстым человеком, должно, приехавшим из города. Николай был по-домашнему — без пиджака, в коричневой косоворотке. По обыкновению, он все видел
На диване и стульях сидели, дожидаясь своей очереди к председателю, колхозники, сдержанно разговаривая и покуривая. Спиной к печке стоял и грелся Петр Елисеев, окруженный бабами, и, как всегда, бранил кого-то.
И этот обжитой порядок, тепло, зеленый душистый дымок махорки, говор народа сегодня особенно пришлись по душе Анне Михайловне.
— Мешок не иголка, пропасть не может. Где же оно, брагинское семя? — допытывался Блинов, сипя и покашливая.
Савелий Федорович раздраженно смешал костяшки на счетах.
— Что было, все тут. Записано в ведомости.
— А кто писал?
— Ну… я. А ты подписывал как председатель ревизионной комиссии. Забыл?.. Да ты что, не веришь мне?
— Я себе верю… Мало ли что в спешке подпишешь. У меня, чай, память не отшибло. И Стукова вот подтвердит. Скажи-ка, — обратился Блинов к Анне Михайловне, — сколько мы в новый сусек брагинского засыпали?
— Восемь мешков, — сказала, подумав, Анна Михайловна.
Андрей швырнул ведомость Гущину.
— Семь… У тебя, чертов завхоз, семь! — просипел он, задыхаясь, и стал торопливо кутать простуженное горло шерстяным жениным платком. — Сей момент идем в житницу проверять… сей момент!
— Это что, ревизия? — спросил Гущин, вставая.
— А хотя бы и так, — ответил за Блинова Семенов, не прерывая своей беседы с приезжим.
Савелий Федорович оглянулся, снял очки, старательно протер их рукавом и, пряча в карман, сказал:
— С полным нашим удовольствием. Давно о том прошу.
Обходя Анну Михайловну и Елисеева, который примолк и насупился, Савелий Федорович, подмигнув им, как бы извинительно заметил:
— Беда с неграмотным народом. Навыдвигали разных… ревизорами. Путаются и других со счету сбивают.
Анна Михайловна и раньше слыхала от баб, что Гущин нечист на руку. Поговаривали, правда за глаза, будто не один воз пшеницы уплыл из колхозных амбаров на базар, что не зря гоняет косоглазый по два раза на неделе в город, и все затемно, словно боится, как бы кто в телегу к нему не заглянул. Гляди, и семенной овес он променял весной на гнилье, а барыш в кубышку положил. И не зря, бесстыжая харя, сорочин по жене не справив, зачастил на станцию к вдове Анюте, толстомясой шинкарке. Дочери взрослой не стыдно, жениться задумал и сенцом в открытую торгует, денежки копит на свадьбу. Откуда у него лишки сена? Уж не из тех ли самых копен, что пропадают каждый год с волжского луга?
Многое болтали, да, пожалуй, больше от зависти. На проверку все гладко выходило у Савелия Федоровича, даже Семенов придраться ни к чему не мог. И когда перевыбирали правление и Савелий Федорович, по обычаю, долго и решительно отказывался от своей должности, говорил, что хватит, послужил народу, пусть теперь другие, помоложе, так постараются, все вдруг вспомнили, как просился он в колхоз, старой жизнью каялся, дом отдал, как потом не жалел себя в работе, и, не слушая Семенова, опять выбрали Гущина завхозом, а он, перестав отказываться, кланялся и благодарил за доверие. Все видели, как он старался пуще прежнего, и невелика беда, ежели когда ошибался, — с кем не бывает. Вот и Анна Михайловна, рассудив здраво, простила ему поклеп на сына: известно, вгорячах да жалея колхозное добро, чего не скажешь.
— Проворовался-таки, кажись, завхозишка, — брезгливо сказал Петр Елисеев.
— Не может этого быть, — Анна Михайловна покачала головой.
— Все может. Старая шкура сказалась, — убежденно откликнулся Семенов, поднимаясь из-за стола и не слушая больше приезжего, который рылся в портфеле, настаивая требовательно и внушительно на чем-то своем. — Накрыл, накрыл дядя Андрей… молодец! — Семенов закурил, позвал к себе дожидавшихся колхозников и, прямо и твердо взглянув в глаза приезжему, отрезал: — Кончим, товарищ. Нельзя.
— Это установка вышестоящих организаций, — напомнил тот, пыхтя и наливаясь гневом.
— Резать молодняк? Нет такой установки.
— Не резать, а… продавать.
— Племенной — на мясо, — добавил Семенов.
Задирая бороду, приезжий тяжело поднялся со стула, угрожающе потряс портфелем.
— Самоуправство… У меня план… Я буду жаловаться!
— На здоровье, — сказал, усмехаясь, Семенов, помог ему собрать в портфель бумажки и, сразу как бы забывая это решенное дело, стал разговаривать с колхозниками.
Костя Шаров и Катерина, наряженные, розовые и застенчивые, пришли звать на свадьбу. Николай поздравил их, пошутил, обещал быть и распорядился, чтобы им дали в счет трудодней хлеба и денег на обзаведение.
Петр Елисеев спрашивал, сколько лошадей посылать на лесозаготовки. Требуется четырнадцать, да надо ведь перевозить сено и яровицу, опять же черед колхозу в пожарном депо дежурить, и, признаться, ему жалко новых подсанок, не занять ли в соседнем колхозе? Семенов сказал, что жадничать нечего, подсанки Никодимом как раз припасены для лесозаготовок, с яровицей можно повременить, сенцо — корзинками перенести, и приказал отправить в лес двадцать подвод.
Марья Лебедева плакала, жалуясь на сноху. Негодяйка совсем выжила ее, старуху, из дому: к печи не подпускает, корову сама доит, белье постирать, и то напросишься; а сынок, нечего сказать, утешает: «Маменька, не волнуйтесь… дайте молодым дорогу». Окаянный, да кому же она не дает дороги?
Почтальон, сердито похлопывая клюшкой по клеенчатой тугой сумке, рассказывал, что с подпиской на газеты беда, одного номера лишнего не выпросишь. Потом наклонился к Николаю Семенову и тихо сказал, что Гущину опять письмо с Урала, смотря, уж не Исаев ли ему поклоны шлет.