Сыновья
Шрифт:
Но вот гармонист заиграл другое, торопливое, порывистое и опять ни на что не похожее. Парни и девушки смешно засеменили, завертелись, выкидывая ноги, того и гляди коленками друг друга ткнут.
— Прежде так не плясали, — проворчала Анна Михайловна, обиженная в чем-то самом дорогом, и собралась уходить. — Смотреть противно…
Она пошла домой, но гармонь вдруг грянула знакомую плясовую, Анна Михайловна поневоле вернулась и увидела, как Михаил подтянул брюки, потер ладони, ударил ими, свистнул и вылетел на середину площадки. Он пролетел на носках по кругу,
Вот это была пляска так пляска!
И не беда, что Михаил был в старой майке и тапочки свалились у него, он и босыми подошвами выстукивал так, словно на току в семь цепов молотили. Славные он выделывал коленца. У него плясало все: ноги, руки, плечи, глаза. И под стать ему была Настя, ловкая, красивая.
Когда они устали, на смену им вышла вторая пара, третья. Потом Михаил взял гармонь, заиграл кадриль, и Алексей, не танцевавший еще, пригласил Лизутку, и они, высокие, ровные, тоже ладно кружились, не так, как Михаил с Настей, но все же неплохо, приятно было посмотреть. И бант у Лизутки вроде как был к месту, и платье сидело хорошо, и ноги были совсем не длинные.
Насмотревшись, довольная Анна Михайловна пошла домой. Но спать ей в эту ночь не пришлось. Загорелись исаевский амбар с хлебом и правление колхоза.
Амбар отстояли, а контора сгорела дотла.
Когда народ расходился с пожарища, Семенов задержал возле своей избы чужого человека. Тот бросился было на него с ножом, но откуда ни возьмись подоспел Гущин, нож отнял, помог связать. Разглядели — Исаев, одет хорошо, а пьяный и вовсе горбатый.
«Так вот кто шлялся вечером по-за гумнами», — сказала себе Анна Михайловна.
Разговор с ним был короток.
— Ты поджег? — спросил Семенов.
— Хотел, да кто-то до меня постарался, — криво усмехнулся Исаев.
Его увезли в город.
А утром Савелий Федорович ходил по селу, хвастал, как он спас от верной смерти председателя колхоза. Заглянул Гущин и к Анне Михайловне, пожаловался:
— Не кончить нам ревизии, Мишутка… Грех-то какой вышел, а?
— Кончим, — сонно и вяло ответил Михаил. — Часок сосну, и за дело примемся.
— Да ведь сгорели документы, чудак!
— Ну, зачем им гореть. — Михаил зевнул. — Я документы дома храню. Вон, под кроватью лежат.
Савелий Федорович страшно обрадовался и долго благодарил Михаила.
Но ревизию Михаил все-таки не успел закончить. В полдень Гущина арестовали.
Как ни ловчился Никодим, постройку дома он затянул до осени. Старость брала свое. Никодим частенько прихварывал, хотя и храбрился. Впрочем, и это было кстати, потому что отделка избы, прируба, крыльца и светелки потребовала такую уйму денег, что, не подвернись годовалый бычок и заработок Алексея, пришлось бы Анне Михайловне изрядно занимать в колхозе.
Алексей заработал в МТС деньгами, хлебом и все до копеечки, до последнего килограмма отдал матери. Не так поступил Михаил. После распределения доходов в колхозе он зачастил в кооперацию, таинственно шептался с заведующим и однажды приволок домой баян, стоголосно развернул его рябые необъятные мехи, ловко пробежал пальцами по перламутровым пуговкам и рванул «Барыню».
— Вот тебе, Михайловна, музыка… чтоб в новом дому было не скучно!
Мать раскричалась, поплакала, а когда от сердца отлегло, подумала: «Да пес с ним, баловником. Извернусь как-нибудь… Пусть тешится, коли охота есть».
Она еще для прилику покосилась, поворчала с неделю на транжиру сына, а потом как-то вечером, когда взгрустнулось, попросила сыграть свою любимую «У меня, у молоды, четыре кручины».
Михаил не знал песни. Она напела мотив как умела, сын быстро и верно подобрал голоса, от себя прибавил печальные переборы и, усмешливо, с любопытством поглядывая на мать, так сыграл, что она простила ему эту дорогостоящую покупку.
Перебирались в новый дом в сентябре. Ребята живо перетаскали на улицу лавки, комод, стол, кровать, одежду и горшки. Все не ушло на один воз. Кажись, и немного было добра в старой избе, а как вынесли, вытряхнули, набралось порядочно, не считая мешков с хлебом, ларей и кадок.
Анна Михайловна подобрала каждую тряпку, каждый черепок, повыдергала гвозди из стен, даже облезлый веник прихватила — в новом хозяйстве все сгодится.
Она не пустила сыновей сразу в новую избу, а, по обычаю, отнесла туда сперва кошку.
— Иди с богом, живи, — сказала она, сажая кошку на порог в прихожей. — Тут гнездо твое.
Кошка мяукала, царапалась в дверь, на улицу.
— Полно, глупая, — уговаривала ее Анна Михайловна, присев на корточки и лаская. — Обнюхиваешься, поди как хорошо будет. Ну, иди же!
Кошка долго не решалась переступить порог, но сидела уже смирно, а потом, точно послушавшись хозяйки, выгнула горбом спину, потерлась о подол, мурлыкнула и осторожно пошла по избе. Медленно ступая, навострив уши, она обошла прихожую, кухню, заглянула в зал, вернулась и прыгнула на печь.
— Ну вот и нашла свое место, — усмехнулась Анна Михайловна.
Когда все перевезли и перетаскали, расставили и развесили, Анна Михайловна прошлась по гулкому полу, огляделась, потрогала бревенчатые, с янтарными висюльками смолы стены и не почувствовала радости.
— Пустовато… — вздохнула она, — все какое-то чужое… холодное.
Она украдкой вернулась в старую избу. Печь зияла черным открытым устьем, слабо синели вечерним тихим светом оконца; паутина висела в красном углу, там, где была божница; на полу, в мусоре, валялась оброненная вилка. Здесь, в старом доме, тоже было пусто, но пахло еще жильем.
Анна Михайловна подняла вилку и, усталая, грустная, постояла немножко посредине избы.
«Ломать неохота, а придется… И ничегошеньки не останется от прежней моей жизни, — подумалось ей. — Не сладко было, а все-таки жалко чего-то… Век прожила, легко сказать… Ну, ладно, видать, надо привыкать к новому дому».