Сыновья
Шрифт:
Антон Кузнец вытащил из-под шубы загнутые, как рога, железные сошники от сеялки, они не подходили к новой шестнадцатирядной, и он спрашивал, как ему быть.
«Вот и научился ходить Коля… не споткнется. Хозяин, — подумала Анна Михайловна, входя в интерес всех этих больших и малых дел, жалея Марью Лебедеву, понимая Елисеева, который опять уговаривал председателя занять подсанки, и радуясь за молодых Шаровых. — А про Савелия Федоровича он зря говорит. Ему своего добра не пережить. Да и как можно, колхозное… Рука отсохнет, не поднимется».
Когда Семенов освободился, она попросила:
— Дай ты мне, Коля, дело… хоть самое махонькое.
— Отдыхай, Михайловна. Зима. Все переделано.
— Да я уж наотдыхалась
— Скучаешь? — понимающе спросил Николай.
— Не по кому мне скучать, не молоденькая, — сурово ответила Анна Михайловна. — Безделья не люблю.
Семенов, улыбаясь, посмотрел в окно.
— Будь по-твоему, — согласился он. — Иди на скотный, дояркам подсобишь. Отел начался.
— Ну и спасибо, — оживилась Анна Михайловна, повязываясь шалью, собираясь сейчас же идти туда. — А Милка отелилась? Нет? А Звездочка?.. Телушку приму, помяни слово, телушку. У меня рука легкая, счастливая…
В дверь просунулся Блинов и, напуская стужу, растерянно просипел:
— Целехонько… Восемь, скажи на милость!
Семенов, помолчав, сказал:
— Не успел украсть. А ты уж поди извинялся, кланялся!
— Как же? — смущенно пробормотал Блинов, покашливая. — За зря оскорбил человека. В таком разе не грех, Николай Иванович, и шапку сломать, извиниться.
— Поторопился…
— Будет тебе не дело говорить, Коля, — остановила Анна Михайловна.
— Говорю вам, обманывает он нас, — жестко и ясно ответил Семенов, сдвигая брови. — Закрой дверь, Блинов, побереги горло… Долго ловлю я эту скользкую сволочь, но таки поймаю… с поличным.
Никогда Анне Михайловне не казалась зима такой длинной, как в этот год.
Днем, за работой, на людях, Анна Михайловна забывалась и не чувствовала одиночества. Беломордая очкастая Звездочка, любимица и гордость доярок, записанная в государственную племенную книгу, как сказала Анна Михайловна, принесла телочку — да какую: крупную, с очками, в черно-белой аккуратной рубашке, чистую ярославку. Корова давала в сутки по двадцать литров молока, а потом, раздоившись, еще прибавила. Анна Михайловна упросила Ольгу Елисееву, заведовавшую с осени фермой, разрешить ей ухаживать за Звездочкой. Любо было растирать тугое розовое, свисающее до соломы вымя, слушать, как поют в ведре первые звонкие струнки молока, а подоив и отцедив лишек, нести дымящуюся лохань телушке и с пальца поить ее молоком. Только два дня захлебывалась и сосала палец телушка, а потом, солощая [6] , понятливая, сама стала совать белую морду в лохань, тянула до последней капли, широко и смешно раздвинув в стороны тонкие, непослушно качающиеся ноги и приподняв черную кисточку хвоста. А скоро научилась и мычать, выпрашивая прибавки. Посоветовавшись с Ольгой, Анна Михайловна назвала телушку по отцу — Веселой, так и записали в книгу, и дощечку с прозвищем повесили на загородку.
6
Солощая— охочая до еды.
Но смеркалось рано, вот уже подоена Звездочка, корм ей задан, подстилка свежая настлана нагусто, и Веселая напилась парного молока, пожевала, побаловалась гороховиной и улеглась; вот и дежурные доярки пришли на ночь с фонарями, лепешками и рукодельем — надо идти домой.
Вечера были особенно тяжелы Анне Михайловне. Она пробовала, управившись по хозяйству, не зажигая огня и часто не ужиная, ложиться спать. Сон приходил сразу, с усталости крепкий, но к полуночи Анна Михайловна высыпалась досыта, вставала, зажигала лампу, бродила по избе, выискивая какое-нибудь дело, и, не найдя его, опять ложилась и, ворочаясь с боку на бок, мучительно ожидала рассвета. И то, что днем, на работе, забывалось, в бессоннице не выходило из головы, — она думала все об одном и том же:
«Только подросли — и на сторону. Скажи, как и не было их, опять матерь одна-одинешенька осталась… И что им надо? Кажись, выучились, в люди вышли… Не старое время — на чужую сторону с голодухи бежать. Слава тебе, всего довольно… Ну и живите на здоровье с матерью, работайте, веселитесь, старость ее утешайте».
Так думалось в холодной черной ночи, и словно бы правильно думалось для их же, ребят, счастья. Но тут против воли вспомнилось — не у нее одной сыновья и дочери в отлучке, у многих разлетелись кто куда: на поваров, на инженеров, на командиров учатся. Лестно. Плохого ничего не скажешь. И народ везде нужен, такая пошла жизнь, это она тоже понимает. Да вот матерям-то каково? Торчи на печи, разговаривай с веником.
«Вон Костя Шаров не хуже вас, а по курсам разным не шляется, — хваталась она, как за соломинку. — Женился и живет… Поди скоро внучатами мать потешит. Худо ли?»
И она видела маленький смеющийся рот, зубок торчал во рту, как кусочек сахару, видела пухлые, точно перевязанные ниточками у локотков и ладошек, ручонки — они теребили ее за волосы, за нос, и, склонившись, она щекотала подбородком теплую белую шейку.
— Ну, ладно, — говорила она, ворочаясь, — женить вас рано. И курсы, леший с ними, не на всю жизнь, вернетесь… Да надолго ли?
Сердце замирало от такого вопроса. Анна Михайловна старалась не отвечать себе, торопясь, думала про другое, что вот и писем нет, строчки за месяц не написали: живы, здоровы ли, как кормят? Не грех бы и навестить родную мать. Чай, выходные бывают; чем каблуки сшибать по городу, взяли бы да промялись, прошли осьмнадцать верст — долго ли молодым, вроде прогулки… И что это не светает, не пора ли печь затоплять? Нет, уж ни за что она не ляжет еще раз так рано, все бока отлежала, и на сердце нехорошо.
Она шла вечерами в читальню или посидеть к кому-нибудь из соседок, где ребят было побольше.
А однажды, под воскресенье, промаявшись ночь, поднялась Анна Михайловна раным-рано, напекла пирогов, сдобнушек, яиц сварила, намешала из топленой сметаны масла и, взяв в колхозе лошадь и попросив Дарью приглядеть за домом, съездила к ребятам в город и потом долго вспоминала, как обрадовался Михаил, как уписывал пирог и сдобники, а поев, расспросил о новостях, взял коньки и ушел в городской сад, торопливо попрощавшись с матерью; как насилу разыскала она в гараже МТС Алексея, грязного, в масле и копоти, — он не удивился и не обрадовался, словно они не расставались, но тотчас увел в общежитие, помылся, переоделся, напоил чаем, молчал и слушал мать, а когда она собралась домой, не отпустил, уговорил переночевать. Он уступил ей свою койку, а сам лег с товарищем, и под утро, когда в общежитии выстыло, мать слышала, как он тихо поднялся и укрыл ее своим пальто. И за одну эту минуту, когда он на цыпочках, босой и очень высокий в предрассветном сумраке, подошел к ней и, стараясь не дышать, чтобы не разбудить, укутал ей ноги, за одну эту минуту она согласна была жить в одиночестве сколько надо для сыновей. Согревшись, засыпая, она подумала, что, должно быть, вот из таких минуточек и слагается материнское счастье.
Прошли январские морозы, переломилась зима, отгуляли-отплакали докучливые вьюги, и дел Анне Михайловне прибавилось, некогда стало много раздумывать. А там и весна грянула, и с первыми ручьями привел Алексей в колхоз трактор. Посветлело и потеплело в старой избе. Скоро вернулся и Михаил с курсов: под мышкой премия — хромовый портфель и счеты с желтыми новыми костяшками, — тут вовсе повеселело в дому.
— Как делишки, товарищ тракторист? Не угостить ли вас орехами, чтоб не пахали вы с огрехами? — подтрунивал Михаил над братом. — Сколько изволили подшипничков спалить?