Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— Обыск делали? — беспокоясь за лихачевские бумаги, спросила Катя.
— Заглянули в подполье, в амбар, баню осмотрели. Схватился я с ними. На ножах расстались.
— Давно такого, Степан, не было. Пожалуй, с той поры, как из этапа семеро бежали. Помнишь, кет ли?
— Как же, помню! Вместе с тобой, тетка Степанида, подмогли им тогда. Кажись, в погребе они у тебя день просидели? К Окентию же Свободному я тогда их увел… Ну, будь готова, Катя, к вечеру попозднее. На лыжах хаживала?
— Немножко случалось. С родителями в финскую деревню на каникулы
— Ну ладно. Жди.
Лукьянов ушел. Старуха отложила вязанье и принялась готовить ужин. В избе совсем стемнело. Если бы не полоски света, падающие в дырочки дверцы железной печки, то и углы можно спутать — где какой. Но старуха передвигалась по избе ловко, и Катя не успевала следить за ней. Вот она загремела заслонкой у чела большой печи, а через минуту, как будто перелетев избу от стены к стене, застучала уже посудой у стола.
— Спустись, дочка, ужинать. Поешь получше, дорога у тебя длинная, — пригласила старуха. — Тут я сальца кусочек сберегла, да есть картошка, печенная в золе.
Катя спустилась с полатей, ощупью нашла стол, села на лавку.
— А кто этот человек — Окентий, Степанида Семеновна?
Старуха помедлила с ответом. Видимо, не так прост был этот Окентий Свободный, чтобы сказать о нем что-то существенное двумя-тремя словами.
— Не поймешь его сразу, кто он. Не то вероотступник, богохул, не то блаженный чудак. Поглядишь сама, — уклонилась от прямого ответа старуха.
Ужинали не спеша, по-прежнему без света. Старуха вспомнила историю с побегом семи каторжан. Дело было осенью четырнадцатого года. Этап двигался из Томска на прииск. Гнали партию осужденных солдат, офицеров, рабочих, протестовавших против войны. Партия была многочисленной, разноликой, буйно-веселой, несмотря на тяжкие приговоры: меньше пяти лет каторги ни у кого не было. Во время утренней поверки произошел обман. Подставные голоса отозвались за отсутствующих. Побег семи обнаружился только в дороге. Случалось подобное нередко, но исчезали один-два. Тут же убежали сразу семеро.
Лукьяновку обшаривали по всем швам, как старую шубенку. А беглецы в это время сидели у Мамики на огороде, в погребе. Погреб был старый, обвалившийся, безо льда. Кругом стеной — конопля, вымахавшая в рост человека. Никому в голову не пришло искать арестантов в коноплянике. Ночью Лукьянов провел арестантов к Окентию Свободному, а оттуда они ушли в Томск.
— Теперь, дочка, и тебе по этой же пути доведется иттить, — закончила свой рассказ Степанида Семеновна.
Поздно вечером в избу вновь с шумом ввалился Петька Скобелкин.
— Прощальный час, барышня, наступил. За овинами, возле леса, тебя ждет дядя Степан. А до него — проводник я. Ужасть, как жалко отправлять тебя из Лукьяновки! Если чо не так было, барышня, извиняй. Может, чо сказанул опять же по темноте, просим прощения. — Петька говорил серьезно, в голосе его не было обычной шутливости, и это тронуло Катю до слез.
— Ты не темный, Петя, нет, нет! Ты верный товарищ! Дай я тебя обниму на прощанье! — Катя прижалась к Петьке, похлопала его по спине. Потом обняла старуху. — Недаром, Степанида Семеновна, прозвали вас Мамикой. Спасибо за приют, за ласку, за науку! Вечно вас буду помнить!
Старуха всхлипнула, сунула Кате в руки ломоть хлеба.
— Положи, дочка, за пазуху. В дороге подкрепишься.
Едва спустились с крыльца, снежный смерч ударил Катю в лицо. Из глаз посыпались зелено-фиолетовые искры. Катя сжалась, присела, ждала нового удара.
— Прикрой глаза шалью, барышня, — посоветовал Петька. Катя стянула платок к носу, однако новый порыв вихря так секанул ее по щекам, что ей показалось, будто брызнула из них кровь.
— Рукой, барышня, прикрывайся. Вот так. — Петька прикрыл лицо рукавицей. Третий удар вихря Катя упредила: Петькины советы помогали.
Они перебежали улицу, по узкому проулку спустились к речке, закованной в лед, пошли вдоль высокого яра. Берег надежно защищал их от ударов ветра. Вскоре впереди показалась темная полоса леса. От его непроницаемой загадочности у Кати заныло сердце.
— Ну, барышня, конец страданиям — лес начинается. Там и в бурю спокойствие, — оглянувшись, сказал Петька. Он словно почувствовал состояние Кати, ее острую неприязнь к этой темной стене, чужой и грозной.
Возможно, Катя и поверила бы Петьке, чтобы хоть капельку сбавить то напряжение, которое, как в тисках, сжимало ее сейчас всю — с ног до головы, но только парень умолк, где-то неподалеку раздался жуткий треск, и земля содрогнулась от грохота.
— Ого, как выламывает, холера ее возьми! — выругался Петька, а Катя от испуга на несколько секунд остановилась, замирая.
— Не трусь, барышня, дядя Степан проведет тебя как по плотуару, — щегольнул Петька своими познаниями.
А Лукьянов уже ждал их. Он на полшага отделился от толстой сосны, сказал:
— Катя — ко мне, а ты, Петро, поворачивай назад! И смотри в оба!
— Не сумлевайся, дядя Степан! — крикнул Петька и вместе с порывом ветра исчез из глаз в облаке снега.
— Вставай, Катя, на снегоступы. Я покажу, что к чему, — сказал Лукьянов, вытаскивая откуда-то из тальникового куста лыжи. Катя приняла их и удивилась тому, что они были совсем непохожими на те финские, на которых каталась когда-то. Те лыжи были длинные, узкие, с подстилками и креплениями. Эти, наоборот, оказались короткими, широкими. К тому же они были обшиты жестким мехом.
— На таких я не ходила, Степан Димитрич, — виновато сказала Катя, ощупывая легкие, гибкие лыжи, с ремнями на середине и с веревочками, тянувшимися от передней кромки.
— На других тут не пойдешь, а не идти нельзя. Поставь вот сюда ноги. Я ремнями их обвяжу…
Кате показалось, что в голосе Лукьянова прозвучал упрек. Она поспешила встать ка лыжи, сказала:
— Постараюсь, может быть, и сумею.
— Не боги горшки обжигают, — утешил ее Лукьянов и принялся за дело. Завязывая ремни, он рассказал, как легче двигаться на этих лыжах. Потом на минуту исчез за кустом и вышел оттуда также на лыжах.